Меню Рубрики

Он нигилист который ко всему относится с критической точки зрения

«Роман «Отцы и дети» шевелит ум, вызывая при этом высокое наслаждение безупречной художественной формой», — писал Писарев. Критик прав: роман будит мысль, и эта мысль — о тургеневском Базарове, но также обо всех базаровых в нашей жизни, бунтарях и ниспровергателях авторитетов. Роман Тургенева — о великом трагическом переломе во взглядах на человека, происшедшем в 60-е годы XIX века в России. Схватились не на жизнь, а на смерть законы, по которым жили «отцы», и новая материалистическая теория переделки сознания человека и мира.

Особенностью Ивана Сергеевича Тургенева как писателя является его необычайная чувствительность к живым проблемам современного общества. Так, например, в своих произведениях «Новь» и «Дым» писатель говорит о нарождающемся движении народников; в романе «Отцы и дети» обращает внимание читателя на такое явление, как нигилизм.

Действие романа происходит в 1959 году, эта дата точно обозначена автором. Россия в это время переживает второй подъем русского освободительного движения. После восстания декабристов около тридцати лет длилась эпоха реакции. Народ был напуган, лучшие люди были сосланы в Сибирь, лишь немногие из них вернулись в столицу.

Теперь на смену дворянам-либералам приходят разночинцы. Это были представители различных сословий: дети священников, чиновников, ремесленников, мелкопоместных дворян. Из этих людей, различных по взглядам и свободных от сословных предрассудков, формировались революционеры-демократы. В шестидесятых годах между ними и либералами произошел раскол по крестьянскому вопросу. Время было очень бурное: студенческие выступления, гневные статьи в журналах и газетах, направленные в защиту народа.

Итак, 1859 год. Два года остается до отмены крепостного права. Образованные люди понимают, что нужно что-то изменить в жизни крестьян, больше так продолжаться не может. Этих взглядов придерживается и главный герой романа Базаров.

Отличие главного персонажа романа от окружающих его действующих лиц очевидна: прямота взглядов, независимый образ мыслей, отрицание всех принципов и законов жизни. Он нигилист, «который ко всему относится с критической точки зрения», «не склоняется ни перед какими авторитетами, не принимает ни одного принципа на веру, каким бы уважением ни был окружен этот принцип».

С одной стороны, Базарову простительно не признавать авторитетов. Даже в Библии сказано: «Не сотвори себе кумира». Но с другой стороны, его нигилизм доходит до совершенной глупости. Таково его отрицание поэзии, живописи. «Рафаэль гроша медного не стоит», «. порядочный химик в двадцать раз полезнее всякого поэта», — такие высказывания поражают окружающих.

Главный герой во многом ошибается, отвергая любовь, жалость, нежность и другие человеческие чувства. Он смеется над ними, презрительно называя их «романтизмом». Порой он сам себе противоречит. Так, например, в разговоре с Анной Сергеевной Одинцовой Базаров говорит: «Все люди друг на друга похожи как телом, так и душой. Достаточно одного человеческого экземпляра, чтобы судить обо всех других». Это позже Евгений скажет: «Всякий человек — загадка».

Евгения Базарова ни в коем случае нельзя назвать «лишним человеком». В отличие от Онегина и Печорина он не скучает, а много работает. Перед нами очень деятельный человек, у него «в душе силы необъятные». Одной работы ему мало. Чтобы действительно жить, а не влачить жалкое существование, как Онегин и Печорин, такому человеку нужна философия жизни, ее цель. И она у него есть.

Базарова сильно волнуют проблемы России. Евгений отвергает существующий в стране порядок. Правда, у него нет определенной программы для изменения социального строя и жизни всех людей. «И если он называется нигилистом, то надо читать — революционером», — писал Тургенев.

Базаров признается, что не «имеет плана», не знает, что и как строить. «В теперешнее время полезнее всего отрицание — мы отрицаем», — гордо заявляет он, объявляя себя представителем потребностей и стремлений народа, одновременно презирая его суеверия, леность, пьянство, беспомощность. Можно было бы списать позицию Базарова на грехи молодости, на неопытность, на гражданскую боль. Можно по-разному «прочитать» эту сцену поединка: кому-то, наверное, покажется, что нигилист прав, рубя со всего размаху под корень старую жизнь.

Но ведь он предлагает разрушение не столько политического уклада, сколько всех основ бытия: морали, этики, культуры, традиций, видя только дурное, несовершенное в окружающем мире. Что это за человек, для которого все вокруг плохо? Плохо, когда человек любит музыку, молитвенно относится к природе. И подумаем, к чему привел такой нигилизм в нашей истории? Земля изгажена, загрязнена химическими удобрениями, леса варварски вырублены, в реках промышленные отходы — вот финал подобного взгляда на природу.

По Базарову, плохо, когда мужчина видит в женщине не «богатое тело», а загадочный взгляд, воспринимает другого человека не с точки зрения «печонки», «селезенки», «радужной оболочки глаза», а как духовную ценность, уникальность, неповторимость. Ему невдомек, что каждый человек — это космос, тайна. Для Евгения плох Аркадий, соблазнившийся «свеженькой Катей», чтобы построить семью, плохи родители-старики с их чудачеством, слезами, обращением «Енюшечка».

Конечно, Базаров не в силах подавить в себе простые человеческие чувства. И чем дальше он пытается сделать это, тем яростнее они прорываются наружу. Примером этому может служить неистовая любовь Евгения к Одинцовой. Это чувство «мучило и бесило» его, но любовь оказалась безответной. Его «страстное, грешное, бунтующее сердце» натолкнулось на холодный отказ. Создается впечатление, что какие-то всемогущие внешние силы наказывают Базарова за его попытку перевернуть мир, за его отрицание естественной природы вещей.

Нельзя не отметить больное самолюбие Базарова. «И самолюбие какое-то противное», — говорит о нем Павел Петрович Кирсанов. Писарев в своей статье «Базаров» пишет об этом следующее: «Базаров чрезвычайно самолюбив, но самолюбие его незаметно именно вследствие своей громадности. Он так полон собою и так непоколебимо высоко стоит в собственных глазах, что делается почти совершенно равнодушным к мнению других людей». Именно вследствие своего равнодушия он не любит высказывать свои мысли, спорить с кем-либо. Евгений в этом не нуждается, так как ему нет необходимости доказывать свою правоту: он стоит выше всего этого. У этого человека есть собственное мнение, которым он чрезвычайно дорожит, и ему все равно, думают ли так же окружающие.

Базаров — откровенный циник. По словам того же Писарева, «. в цинизме Базарова можно различить две стороны — внутреннюю и внешнюю: цинизм мыслей и чувств и цинизм манер и выражений». Всем заметна его развязность и независимость поведения. Павла Петровича это внутренне коробило: «Его аристократическую натуру возмущала совершенная развязность Базарова. Этот лекарский сын не только не робел, он даже отвечал отрывисто и неохотно, и в звуке его голоса было что-то грубое, почти дерзкое». Сам Евгений стоит выше предрассудков, касающихся сословий. Ему безразлично, какое у человека происхождение, к какому классу он принадлежит, потому что на всех людей Базаров смотрит «. сверху вниз и даже редко дает себе труд скрывать свои полупокровительственные отношения». В то же время Евгений гордится тем, что дед его «землю пахал».

Базаров ни в ком не нуждается, он одинок в этом мире, но совершенно не чувствует своего одиночества. Писарев писал об этом: «Базаров один, сам по себе, стоит на холодной высоте трезвой мысли, и ему не тяжело от этого одиночества, он весь поглощен собою и работою».

Перед лицом смерти даже самые сильные люди начинают обманывать себя, тешить несбыточными надеждами. Но Базаров смело смотрит в глаза неизбежности и не боится ее. Он лишь сожалеет, что жизнь его была бесполезна, потому что он не принес никакой пользы Родине. И эта мысль доставляет ему много страданий перед смертью: «Я нужен России. Нет, видно, не нужен. Да и кто нужен? Сапожник нужен, портной нужен, мясник. »

Что же за явление русской жизни скрывается за образом Евгения Базарова? В чем его сила и слабость, победитель он или побежденный, перспективен ли он как тип реформатора и гражданина? В чем суть его трагедии? Только ли в преждевременной физической смерти?

Вспомним слова Базарова: «Когда я встречу человека, который не спасовал бы передо мною, — тогда я изменю свое мнение о самом себе». Налицо культ силы. «Волосатый», — так высказался Павел Петрович о приятеле Аркадия. Его явно коробит внешность нигилиста: длинные волосы, балахон с кистями, красные неухоженные руки. Конечно, Базаров — человек труда, не имеющий времени заняться своей внешностью. Это вроде бы так. Ну, а если это «намеренное эпатирование хорошего вкуса»? А если в этом вызов: как хочу, так и одеваюсь и причесываюсь. Тогда это дурно, нескромно. Болезнь развязности, иронии над собеседником, неуважение.

Рассуждая чисто по-человечески, Базаров не прав. В доме друга его встретили радушно, правда, Павел Петрович руки не подал. Но Базаров не церемонится, сразу вступает в жаркий спор. Его суждения бескомпромиссны. «Зачем я стану признавать авторитеты?»; «Порядочный химик в двадцать раз полезнее поэта»; он низводит высокое искусство до «искусства наживать деньги». Позже достанется и Пушкину, и Шуберту, и Рафаэлю. Даже Аркадий заметил другу о дяде: «Ты его оскорбил». Но нигилист не понял, не извинился, не усомнился, что вел себя излишне дерзко, а осудил: «Воображает себя дельным человеком!», опустился до того, чтобы поставить «свою жизнь на карту женской любви», «мы, физиологи, знаем, какие это отношения» между мужчиной и женщиной.

В X главе романа во время диалога с Павлом Петровичем Базарову удалось высказаться по всем основополагающим вопросам жизни. Этот диалог заслуживает особого внимания. Вот Базаров утверждает, что общественный строй ужасен, и с этим нельзя не согласиться. Далее: Бога как высшего критерия истины нет, а значит, делай, что хочешь, все дозволено! А вот с этим согласится далеко не всякий.

Есть ощущение, что Тургенев сам растерялся, исследуя характер нигилиста. Под напором базаровской силы и твердости, уверенности писатель несколько смутился и начал думать: «А может, так надо? А может, я старик, переставший понимать законы прогресса?» Тургенев явно сочувствует своему герою, а к дворянам относится уже снисходительно, а подчас и сатирически.

Но одно дело субъективный взгляд на героев, другое дело объективная мысль всего произведения. О чем же она? О трагедии. Трагедии Базарова, который в жажде «долго делать», в увлеченности своим богом-наукой попрал общечеловеческие ценности. А ценности эти — любовь к другому человеку, заповедь «не убий» (стрелялся на дуэли), любовь к родителям, снисходительность в дружбе. Он циничен в отношении к женщине, издевается над Ситниковым и Кукшиной, людьми недалекими, падкими на моду, убогими, но все же людьми. Евгений исключил из жизни своей высокие мысли и чувства о «корнях», нас питающих, о Боге. Он говорит: «Я гляжу в небо, когда хочу чихнуть!»

Трагедия героя также в полном одиночестве и среди своих, и среди чужих, хотя ему симпатизирует и Фенечка, и эмансипированный слуга Петр. Он в них не нуждается! Мужики, назвавшие его «шутом гороховым», чувствуют его внутреннее презрение к ним. Трагедия его и в том, что он непоследователен и в отношении к народу, именем которого прикрывается: «. Я возненавидел этого последнего мужика, Филиппа или Сидора, для которого я должен из кожи лезть и который мне даже спасибо не скажет. Да и на что мне его спасибо? Ну, будет он жить в белой избе, а из меня лопух расти будет — ну, а дальше?»

Трагедия Евгения Базарова — это трагедия целого поколения, мечтавшего «обломать дел много, а породившего нигилизм, безверие, вульгарный материализм и даже разрешившего себе кровь по совести». Вспоминается Раскольников и Верховенский. Конечно, не стоит ставить знак равенства между Базаровым и «бесами» Достоевского. За тургеневским героем угадывается блестящая плеяда ученых-естествоиспытателей 60-80-х годов. Эти ученые действительно служили науке, России, они вовсе не покушались на нравственные ценности. Базаров же объявляет войну не только Кирсановым, но и Богу. Вслушаемся в его слова: «Ты, брат, глуп еще, я вижу. Ситниковы нам необходимы. Мне, пойми ты это, мне нужны подобные олухи. Не богам же, в самом деле, горшки обжигать. » На что Аркадий ответил, поняв бездонную пропасть базаровского самолюбия и сатанинской гордости: «Мы, стало быть, с тобой, боги? То есть, ты — бог, а олух не я ли?»

Писарев назвал эти крайности во взглядах героя «базаровщиной» и предрек, что эта болезнь рано или поздно уйдет из общества, но его предсказания не сбылись: базаровское разрушительное, безнравственное начало стало уделом России после Октябрьской революции. Это и стало настоящей трагедией.

Интересно, что Базаров перед смертью вспоминает лес, то есть тот мир природы, который он раньше по существу отрицал. Даже религию теперь он призывает на помощь. И получается, что герой Тургенева в своей короткой жизни прошел мимо всего, что так прекрасно. А теперь эти проявления подлинной жизни словно торжествуют над Базаровым, вокруг него и поднимаются в нем самом.

Смерть Базарова как бы случайная, нелепая. Евгений молод, сам является врачом, анатомом. Поэтому смерть его символична: для жизни недостаточными оказались медицина и естественные науки, на которые так уповал Базаров. Непоняты оказались его народолюбие, — погибает он как раз из-за мужика; и его нигилизм, — ведь его самого теперь отрицают и жизнь, и смерть.

Сначала герой романа делает слабую попытку бороться с болезнью и просит у отца адский камень. Но затем, поняв, что умирает, он перестает цепляться за жизнь и довольно пассивно отдает себя в руки смерти. Для него ясно, что утешать себя и других надеждами на исцеление — дело напрасное. Главное теперь — умереть достойно. А это значит — не хныкать, не расслабляться, не поддаваться панике, не предаваться отчаянию, сделать все, чтобы облегчить страдание стариков-родителей. Нисколько не обманывая надеждами отца, напоминая ему, что все теперь зависит только от времени и темпов течения болезни, он тем не менее бодрит старика своею собственной стойкостью, ведением разговора на профессиональном медицинском языке, советом обратиться к философии или даже к религии. А для матери, Арины Власьевны, поддерживается ее предположение о простуде сына. Эта забота перед смертью о близких очень возвышает Базарова.

У героя романа нет страха перед смертью, нет боязни расстаться с жизнью, он очень мужествен в эти часы и минуты: «Все равно: вилять хвостом не стану», — произносит он. Но его не покидает обида за то, что гибнут напрасно его богатырские силы. В этой сцене мотив силы Базарова особенно подчеркнут. Сначала он передан в восклицании Василия Ивановича, когда Базаров выдернул зуб у заезжего разносчика: «Эдакая сила у Евгения!» Затем сам герой книги демонстрирует свою мощь. Ослабленный и гаснущий, он вдруг поднимает стул за ножку: «Сила-то, сила вот вся еще тут, а надо умирать!» Властно преодолевает он свое полузабытье и говорит о своем титанизме. Но этим силам не суждено проявить себя. «Обломаю дел много» — эта задача гиганта осталась в прошлом как нереализованное намерение.

Очень выразительной оказывается и прощальная встреча с Одинцовой. Евгений больше не сдерживает себя и произносит слова восторга: «славная», «такая красивая», «великодушная», «молодая, свежая, чистая». Он говорит даже о своей любви к ней, о поцелуях. Он предается такому «романтизму», который раньше привел бы его в негодование. И высшим выражением этого становится последняя фраза героя: «Дуньте на умирающую лампаду, и пусть она погаснет».

Читайте также:  Упало зрение на левый глаз что делать

Природа, поэзия, религия, родительские чувства и сыновняя привязанность, красота женщины и любовь, дружба и романтизм — все это берет верх, одерживает победу.

И тут встает вопрос: почему же Тургенев «убивает» своего героя? Герцен по этому поводу писал, что автор романа хотел своего героя «покончить «свинцом» — покончил тифусом» и, многое не принимая в нем, «отделывается от него на манер Брута».

Но причина гораздо глубже. Ответ кроется в самой жизни, в социальной и политической обстановке тех лет. Общественные условия в России не давали возможности для осуществления стремлений разночинцев к демократическим преобразованиям. К тому же сохранялась их оторванность от народа, к которому они тянулись и для которого боролись. Они не могли осуществить той титанической задачи, которую перед собой ставили. Они могли бороться, но не побеждать. Печать обреченности лежала на них. Становится ясно, что Базаров был обречен на неосуществимость своих дел, на поражение и гибель.

Тургенев глубоко убежден в том, что Базаровы пришли, но время их еще не пришло. Что остается орлу, когда он летать не может? Думать о гибели. Евгений среди своих будней нередко задумывается о смерти. Бесконечность пространства и вечность времени он неожиданно сопоставляет со своей короткой жизнью и приходит к выводу о «собственном ничтожестве». Поразительно, что автор романа плакал, когда заканчивал свою книгу смертью Базарова.

По словам Писарева, «умереть так, как умер Базаров, — все равно что сделать великий подвиг». И этот последний свой подвиг совершает тургеневский герой. Наконец, отметим, что в сцене смерти возникает мысль о России. Трагично то, что родина теряет своего большого сына, настоящего титана.

И тут вспоминаются слова Тургенева, сказанные по поводу смерти Добролюбова: «Жаль погибшей, напрасно потраченной силы». Такое же авторское сожаление чувствуется и в сцене смерти Базарова. И то, что мощные возможности оказались напрасно потраченными, делают смерть героя по-особому трагической.

Страница: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
Примечания: 1 2 3 4 5

На другое утро Базаров раньше всех проснулся и вышел из дома. «Эге! — подумал он, посмотрев кругом, — местечко-то неказисто». Когда Николай Петрович размежевался с своими крестьянами, ему пришлось отвести под новую усадьбу десятины четыре совершенно ровного и голого поля. Он построил дом, службы и ферму, разбил сад, выкопал пруд и два колодца; но молодые деревца плохо принимались, в пруде воды набралось очень мало, и колодцы оказались солонковатого вкуса. Одна только беседка из сирени и акаций порядочно разрослась; в ней иногда пили чай и обедали. Базаров в несколько минут обегал все дорожки сада, зашел на скотный двор, на конюшню, отыскал двух дворовых мальчишек, с которыми тотчас свел знакомство, и отправился с ними в небольшое болотце, с версту от усадьбы, за лягушками.

— На что тебе лягушки, барин? — спросил его один из мальчиков.

— А вот на что, — отвечал ему Базаров, который владел особенным уменьем возбуждать к себе доверие в людях низших, хотя он никогда не потакал им и обходился с ними небрежно, — я лягушку распластаю да посмотрю, что у нее там внутри делается; а так как мы с тобой те же лягушки, только что на ногах ходим, я и буду знать, что и у нас внутри делается.

— Да на что тебе это?

— А чтобы не ошибиться, если ты занеможешь и мне тебя лечить придется.

— Разве ты дохтур?

— Васька, слышь, барин говорит, что мы с тобой те же лягушки. Чудно!

— Я их боюсь, лягушек-то, — заметил Васька, мальчик лет семи, с белою, как лен, головою, в сером казакине с стоячим воротником и босой.

— Чего бояться? разве они кусаются?

— Ну, полезайте в воду, философы, — промолвил Базаров.

Между тем Николай Петрович тоже проснулся и отправился к Аркадию, которого застал одетым. Отец и сын вышли на террасу, под навес маркизы; возле перил, на столе, между большими букетами сирени, уже кипел самовар. Явилась девочка, та самая, которая накануне первая встретила приезжих на крыльце, и тонким голосом проговорила:

— Федосья Николаевна не совсем здоровы, прийти не могут; приказали вас спросить, вам самим угодно разлить чай или прислать Дуняшу?

— Я сам разолью, сам, — поспешно подхватил Николай Петрович. — Ты, Аркадий, с чем пьешь чай, со сливками или с лимоном?

— Со сливками, — отвечал Аркадий и, помолчав немного, вопросительно произнес: — Папаша?

Николай Петрович с замешательством посмотрел на сына.

— Что? — промолвил он.

Аркадий опустил глаза.

— Извини, папаша, если мой вопрос тебе покажется неуместным, — начал он, — но ты сам, вчерашнею своею откровенностью, меня вызываешь на откровенность. ты не рассердишься.

— Ты мне даешь смелость спросить тебя. Не оттого ли Фен. не оттого ли она не приходит сюда чай разливать, что я здесь?

Николай Петрович слегка отвернулся.

— Может быть, — проговорил он наконец, — она предполагает. она стыдится.

Аркадий быстро вскинул глазами на отца.

— Напрасно ж она стыдится. Во-первых, тебе известен мой образ мыслей (Аркадию очень было приятно произнести эти слова), а во-вторых — захочу ли я хоть на волос стеснять твою жизнь, твои привычки? Притом, я уверен, ты не мог сделать дурной выбор; если ты позволил ей жить с тобой под одною кровлей, стало быть она это заслуживает: во всяком случае, сын отцу не судья, и в особенности я, и в особенности такому отцу, который, как ты, никогда и ни в чем не стеснял моей свободы.

Голос Аркадия дрожал сначала: он чувствовал себя великодушным, однако в то же время понимал, что читает нечто вроде наставления своему отцу; но звук собственных речей сильно действует на человека, и Аркадий произнес последние слова твердо, даже с эффектом.

— Спасибо, Аркаша, — глухо заговорил Николай Петрович, и пальцы его опять заходили по бровям и по лбу. — Твои предположения действительно справедливы. Конечно, если б эта девушка не стоила. Это не легкомысленная прихоть. Мне неловко говорить с тобой об этом; но ты понимаешь, что ей трудно было прийти сюда при тебе, особенно в первый день твоего приезда.

— В таком случае я сам пойду к ней, — воскликнул Аркадий с новым приливом великодушных чувств и вскочил со стула. — Я ей растолкую, что ей нечего меня стыдиться.

Николай Петрович тоже встал.

— Аркадий, — начал он, — сделай одолжение. как же можно. там. Я тебя не предварил.

Но Аркадий уже не слушал его и убежал с террасы. Николай Петрович посмотрел ему вслед и в смущенье опустился на стул. Сердце его забилось. Представилась ли ему в это мгновение неизбежная странность будущих отношений между им и сыном, сознавал ли он, что едва ли не большее бы уважение оказал ему Аркадий, если б он вовсе не касался этого дела, упрекал ли он самого себя в слабости — сказать трудно; все эти чувства были в нем, но в виде ощущений — и то неясных; а с лица не сходила краска, и сердце билось.

Послышались торопливые шаги, и Аркадий вошел на террасу.

— Мы познакомились, отец! — воскликнул он с выражением какого-то ласкового и доброго торжества на лице. — Федосья Николаевна точно сегодня не совсем здорова и придет попозже. Но как же ты не сказал мне, что у меня есть брат? Я бы уже вчера вечером его расцеловал, как я сейчас расцеловал его.

Николай Петрович хотел что-то вымолвить, хотел подняться и раскрыть объятия. Аркадий бросился ему на шею.

— Что это? опять обнимаетесь? — раздался сзади их голос Павла Петровича.

Отец и сын одинаково обрадовались появлению его в эту минуту; бывают положения трогательные, из которых все-таки хочется поскорее выйти.

— Чему ж ты удивляешься? — весело заговорил Николай Петрович. — В кои-то веки дождался я Аркаши. Я со вчерашнего дня и насмотреться на него не успел.

— Я вовсе не удивляюсь, — заметил Павел Петрович, — я даже сам не прочь с ним обняться.

Аркадий подошел к дяде и снова почувствовал на щеках своих прикосновение его душистых усов. Павел Петрович присел к столу. На нем был изящный утренний, в английском вкусе, костюм; на голове красовалась маленькая феска. Эта феска и небрежно повязанный галстучек намекали на свободу деревенской жизни; но тугие воротнички рубашки, правда не белой, а пестренькой, как оно и следует для утреннего туалета, с обычною неумолимостью упиралась в выбритый подбородок.

— Где же новый твой приятель? — спросил он Аркадия.

— Его дома нет; он обыкновенно встает рано и отправляется куда-нибудь. Главное, не надо обращать на него внимания: он церемоний не любит.

— Да, это заметно. — Павел Петрович начал, не торопясь, намазывать масло на хлеб. — Долго он у нас прогостит?

— Как придется. Он заехал сюда по дороге к отцу.

— А отец его где живет?

— В нашей же губернии, верст восемьдесят отсюда. У него там небольшое именьице. Он был прежде полковым доктором.

— Тэ-тэ-тэ-тэ. То-то я все себя спрашивал: где слышал я эту фамилию: Базаров. Николай, помнится, в батюшкиной дивизии был лекарь Базаров?

— Точно, точно. Так этот лекарь его отец. Гм! — Павел Петрович повел усами. — Ну, а сам господин Базаров, собственно, что такое? — спросил он с расстановкой.

— Что такое Базаров? — Аркадий усмехнулся. — Хотите, дядюшка, я вам скажу, что он собственно такое?

— Сделай одолжение, племянничек.

— Как? — спросил Николай Петрович, а Павел Петрович поднял на воздух нож с куском масла на конце лезвия и остался неподвижен.

— Он нигилист, — повторил Аркадий.

— Нигилист, — проговорил Николай Петрович. — Это от латинского nihil, ничего, сколько я могу судить; стало быть, это слово означает человека, который. который ничего не признает?

— Скажи: который ничего не уважает, — подхватил Павел Петрович и снова принялся за масло.

— Который ко всему относится с критической точки зрения, — заметил Аркадий.

— А это не все равно? — спросил Павел Петрович.

— Нет, не все равно. Нигилист — это человек, который не склоняется ни перед какими авторитетами, который не принимает ни одного принципа на веру, каким бы уважением ни был окружен этот принцип.

— И что ж, это хорошо? — перебил Павел Петрович.

— Смотря как кому, дядюшка. Иному от этого хорошо, а иному очень дурно.

— Вот как. Ну, это, я вижу, не по нашей части. Мы, люди старого века, мы полагаем, что без принсипов (Павел Петрович выговаривал это слово мягко, на французский манер, Аркадий, напротив, произносил «прынцип», налегая на первый слог), без принсипов, принятых, как ты говоришь, на веру, шагу ступить, дохнуть нельзя. Vous avez change tout cela*, дай вам Бог здоровья и генеральский чин, а мы только любоваться вами будем, господа. как бишь?

* Вы все это изменили (франц.).

— Нигилисты, — отчетливо проговорил Аркадий.

— Да. Прежде были гегелисты, а теперь нигилисты. Посмотрим, как вы будете существовать в пустоте, в безвоздушном пространстве; а теперь позвони-ка, пожалуйста, брат, Николай Петрович, мне пора пить мой какао.

Николай Петрович позвонил и закричал: «Дуняша!» Но вместо Дуняши на террасу вышла сама Фенечка. Это была молодая женщина лет двадцати трех, вся беленькая и мягкая, с темными волосами и глазами, с красными, детски пухлявыми губками и нежными ручками. На ней было опрятное ситцевое платье; голубая новая косынка легко лежала на ее круглых плечах. Она несла большую чашку какао и, поставив ее перед Павлом Петровичем, вся застыдилась: горячая кровь разлилась алою волной под тонкою кожицей ее миловидного лица. Она опустила глаза и остановилась у стола, слегка опираясь на самые кончики пальцев. Казалось, ей и совестно было, что она пришла, и в то же время она как будто чувствовала, что имела право прийти.

Павел Петрович строго нахмурил брови, а Николай Петрович смутился.

— Здравствуй, Фенечка, — проговорил он сквозь зубы.

— Здравствуйте-с, — ответила она негромким, но звучным голосом и, глянув искоса на Аркадия, который дружелюбно ей улыбался, тихонько вышла. Она ходила немножко вразвалку, но и это к ней пристало.

На террасе в течение нескольких мгновений господствовало молчание. Павел Петрович похлебывал свой какао и вдруг поднял голову.

— Вот и господин нигилист к нам жалует, — промолвил он вполголоса.

Действительно, по саду, шагая через клумбы, шел Базаров. Его полотняное пальто и панталоны были запачканы в грязи; цепкое болотное растение обвивало тулью его старой круглой шляпы; в правой руке он держал небольшой мешок; в мешке шевелилось что-то живое. Он быстро приблизился к террасе и, качнув головою, промолвил:

— Здравствуйте, господа; извините, что опоздал к чаю, сейчас вернусь; надо вот этих пленниц к месту пристроить.

— Что это у вас, пиявки? — спросил Павел Петрович.

— Вы их едите или разводите?

— Для опытов, — равнодушно проговорил Базаров и ушел в дом.

— Это он их резать станет, — заметил Павел Петрович, — в принсипы не верит, а в лягушек верит.

Аркадий с сожалением посмотрел на дядю, и Николай Петрович украдкой пожал плечом. Сам Павел Петрович почувствовал, что сострил неудачно, и заговорил о хозяйстве и о новом управляющем, который накануне приходил к нему жаловаться, что работник Фома «либоширничает» и от рук отбился. «Такой уж он Езоп, — сказал он между прочим, — всюду протестовал себя дурным человеком; поживет и с глупостью отойдет».

Базаров вернулся, сел за стол и начал поспешно пить чай. Оба брата молча глядели на него, а Аркадий украдкой посматривал то на отца, то на дядю.

— Вы далеко отсюда ходили? — спросил наконец Николай Петрович.

— Тут у вас болотце есть, возле осиновой рощи. Я взогнал штук пять бекасов; ты можешь убить их, Аркадий.

— А вы не охотник?

— Вы собственно физикой занимаетесь? — спросил, в свою очередь, Павел Петрович.

— Физикой, да; вообще естественными науками.

— Говорят, германцы в последнее время сильно успели по этой части.

— Да, немцы в этом наши учители, — небрежно отвечал Базаров.

Слово германцы, вместо немцы, Павел Петрович употребил ради иронии, которой, однако, никто не заметил.

— Вы столь высокого мнения о немцах? — проговорил с изысканною учтивостью Павел Петрович. Он начинал чувствовать тайное раздражение. Его аристократическую натуру возмущала совершенная развязность Базарова. Этот лекарский сын не только не робел, он даже отвечал отрывисто и неохотно, и в звуке его голоса было что-то грубое, почти дерзкое.

— Тамошние ученые дельный народ.

— Так, так. Ну, а об русских ученых вы, вероятно, но имеете столь лестного понятия?

— Пожалуй, что так.

— Это очень похвальное самоотвержение, — произнес Павел Петрович, выпрямляя стан и закидывая голову назад. — Но как же нам Аркадий Николаич сейчас сказывал, что вы не признаете никаких авторитетов? Не верите им?

— Да зачем же я стану их признавать? И чему я буду верить? Мне скажут дело, я соглашаюсь, вот и все.

— А немцы все дело говорят? — промолвил Павел Петрович, и лицо его приняло такое безучастное, отдаленное выражение, словно он весь ушел в какую-то заоблачную высь.

— Не все, — ответил с коротким зевком Базаров, которому явно не хотелось продолжать словопрение.

Павел Петрович взглянул на Аркадия, как бы желая сказать ему: «Учтив твой друг, признаться».

— Что касается до меня, — заговорил он опять, не без некоторого усилия, — я немцев, грешный человек, не жалую. О русских немцах я уже не упоминаю: известно, что это за птицы. Но и немецкие немцы мне не по нутру. Еще прежние туда-сюда; тогда у них были — ну, там Шиллер, что ли. Гетте. Брат вот им особенно благоприятствует. А теперь пошли все какие-то химики да материалисты.

— Порядочный химик в двадцать раз полезнее всякого поэта, — перебил Базаров.

— Вот как, — промолвил Павел Петрович и, словно засыпая, чуть-чуть приподнял брови. — Вы, стало быть, искусства не признаете?

— Искусство наживать деньги, или нет более геморроя! — воскликнул Базаров с презрительною усмешкой.

— Так-с, так-с. Вот как вы изволите шутить. Это вы все, стало быть, отвергаете? Положим. Значит, вы верите в одну науку?

— Я уже доложил вам, что ни во что не верю; и что такое наука — наука вообще? Есть науки, как есть ремесла, знания; а наука вообще не существует вовсе.

— Очень хорошо-с. Ну, а насчет других, в людском быту принятых, постановлений вы придерживаетесь такого же отрицательного направления?

— Что это, допрос? — спросил Базаров.

Павел Петрович слегка побледнел. Николай Петрович почел должным вмешаться в разговор.

— Мы когда-нибудь поподробнее побеседуем об этом предмете с вами, любезный Евгений Васильич; и ваше мнение узнаем, и свое выскажем. С своей стороны, я очень рад, что вы занимаетесь естественными науками. Я слышал, что Либих сделал удивительные открытия насчет удобрения полей. Вы можете мне помочь в моих агрономических работах: вы можете дать мне какой-нибудь полезный совет.

— Я к вашим услугам, Николай Петрович; но куда нам до Либиха! Сперва надо азбуке выучиться и потом уже взяться за книгу, а мы еще аза в глаза не видали.

«Ну, ты, я вижу, точно нигилист», — подумал Николай Петрович.

— Все-таки позвольте прибегнуть к вам при случае, — прибавил он вслух. — А теперь нам, я полагаю, брат, пора пойти потолковать с приказчиком.

Павел Петрович поднялся со стула.

— Да, — проговорил он, ни на кого не глядя, — беда пожить этак годков пять в деревне, в отдалении от великих умов! Как раз дурак дураком станешь. Ты стараешься не забыть того, чему тебя учили, а там — хвать! — оказывается, что все это вздор, и тебе говорят, что путные люди этакими пустяками больше не занимаются и что ты, мол, отсталый колпак. Что делать! Видно, молодежь точно умнее нас.

Павел Петрович медленно повернулся на каблуках и медленно вышел; Николай Петрович отправился вслед за ним.

— Что, он всегда у вас такой? — хладнокровно спросил Базаров у Аркадия, как только дверь затворилась за обоими братьями.

— Послушай, Евгений, ты уже слишком резко с ним обошелся, — заметил Аркадий. — Ты его оскорбил.

— Да, стану я их баловать, этих уездных аристократов! Ведь это все самолюбивые, львиные привычки, фатство. Ну, продолжал бы свое поприще в Петербурге, коли уж такой у него склад. А впрочем, Бог с ним совсем! Я нашел довольно редкий экземпляр водяного жука, Dytiscus marginatus, знаешь? Я тебе его покажу.

— Я тебе обещался рассказать его историю, — начал Аркадий.

— Ну полно, Евгений. Историю моего дяди. Ты увидишь, что он не такой человек, каким ты его воображаешь. Он скорее сожаления достоин, чем насмешки.

— Я не спорю; да что он тебе так дался?

— Надо быть справедливым, Евгений.

— Это из чего следует?

И Аркадий рассказал ему историю своего дяди. Читатель найдет ее в следующей главе.

Павел Петрович Кирсанов воспитывался сперва дома, так же как и младший брат его Николай, потом в пажеском корпусе. Он с детства отличался замечательною красотой; к тому же он был самоуверен, немного насмешлив и как-то забавно желчен — он не мог не нравиться. Он начал появляться всюду, как только вышел в офицеры. Его носили на руках, и он сам себя баловал, даже дурачился, даже ломался; но и это к нему шло. Женщины от него с ума сходили, мужчины называли его фатом и втайне завидовали ему. Он жил, как уже сказано, на одной квартире с братом, которого любил искренно, хотя нисколько на него не походил. Николай Петрович прихрамывал, черты имел маленькие, приятные, но несколько грустные, небольшие черные глаза и мягкие жидкие волосы; он охотно ленился, но и читал охотно, и боялся общества. Павел Петрович ни одного вечера не проводил дома, славился смелостию и ловкостию (он ввел было гимнастику в моду между светскою молодежью) и прочел всего пять, шесть французских книг. На двадцать восьмом году от роду он уже был капитаном; блестящая карьера ожидала его. Вдруг все изменилось.

В то время в петербургском свете изредка появлялась женщина, которую не забыли до сих пор, княгиня Р. У ней был благовоспитанный и приличный, но глуповатый муж и не было детей. Она внезапно уезжала за границу, внезапно возвращалась в Россию, вообще вела странную жизнь. Она слыла за легкомысленную кокетку, с увлечением предавалась всякого рода удовольствиям, танцевала до упаду, хохотала и шутила с молодыми людьми, которых принимала перед обедом в полумраке гостиной, а по ночам плакала и молилась, не находила нигде покою и часто до самого утра металась по комнате, тоскливо ломая руки, или сидела, вся бледная и холодная, над псалтырем. День наставал, и она снова превращалась в светскую даму, снова выезжала, смеялась, болтала и точно бросалась навстречу всему, что могло доставить ей малейшее развлечение. Она была удивительно сложена; ее коса золотого цвета и тяжелая, как золото, падала ниже колен, но красавицей ее никто бы не назвал; во всем ее лице только и было хорошего, что глаза, и даже не самые глаза — они были невелики и серы, — но взгляд их, быстрый, глубокий, беспечный до удали и задумчивый до уныния, — загадочный взгляд. Что-то необычайное светилось в нем даже тогда, когда язык ее лепетал самые пустые речи. Одевалась она изысканно. Павел Петрович встретил ее на одном бале, протанцевал с ней мазурку, в течение которой она не сказала ни одного путного слова, и влюбился в нее страстно. Привыкший к победам, он и тут скоро достиг своей цели; но легкость торжества не охладила его. Напротив: он еще мучительнее, еще крепче привязался к этой женщине, в которой даже тогда, когда она отдавалась безвозвратно, все еще как будто оставалось что-то заветное и недоступное, куда никто не мог проникнуть. Что гнездилось в этой душе — Бог весть! Казалось, она находилась во власти каких-то тайных, для нее самой неведомых сил; они играли ею, как хотели; ее небольшой ум не мог сладить с их прихотью. Все ее поведение представляло ряд несообразностей; единственные письма, которые могли бы возбудить справедливые подозрения ее мужа, она написала к человеку почти ей чужому, а любовь ее отзывалась печалью; она уже не смеялась и не шутила с тем, кого избирала, и слушала его и глядела на него с недоумением. Иногда, большею частью внезапно, это недоумение переходило в холодный ужас; лицо ее принимало выражение мертвенное и дикое; она запиралась у себя в спальне, и горничная ее могла слышать, припав ухом к замку, ее глухие рыдания. Не раз, возвращаясь к себе домой после нежного свидания, Кирсанов чувствовал на сердце ту разрывающую и горькую досаду, которая поднимается в сердце после окончательной неудачи. «Чего же хочу я еще?» — спрашивал он себя, а сердце все ныло. Он однажды подарил ей кольцо с вырезанным на камне сфинксом.

— Что это? — спросила она, — сфинкс?

— Да, — ответил он, — и этот сфинкс — вы.

— Я? — спросила она и медленно подняла на него свой загадочный взгляд. — Знаете ли, что это очень лестно? — прибавила она с незначительною усмешкой, а глаза глядели все так же странно.

Тяжело было Павлу Петровичу даже тогда, когда княгиня Р. его любила; но когда она охладела к нему, а это случилось довольно скоро, он чуть с ума не сошел. Он терзался и ревновал, не давал ей покою, таскался за ней повсюду; ей надоело его неотвязное преследование, и она уехала за границу. Он вышел в отставку, несмотря на просьбы приятелей, на увещания начальников, и отправился вслед за княгиней; года четыре провел он в чужих краях, то гоняясь за нею, то с намерением теряя ее из виду; он стыдился самого себя, он негодовал на свое малодушие. но ничто не помогало. Ее образ, этот непонятный, почти бессмысленный, но обаятельный образ слишком глубоко внедрился в его душу. В Бадене он как-то опять сошелся с нею по-прежнему; казалось, никогда еще она так страстно его не любила. но через месяц все уже было кончено: огонь вспыхнул в последний раз и угас навсегда. Предчувствуя неизбежную разлуку, он хотел, по крайней мере, остаться ее другом, как будто дружба с такою женщиной была возможна. Она тихонько выехала из Бадена и с тех пор постоянно избегала Кирсанова. Он вернулся в Россию, попытался зажить старою жизнью, но уже не мог попасть в прежнюю колею. Как отравленный, бродил он с места на место; он еще выезжал, он сохранил все привычки светского человека; он мог похвастаться двумя, тремя новыми победами; но он уже не ждал ничего особенного ни от себя, ни от других и ничего не предпринимал. Он состарился, поседел; сидеть по вечерам в клубе, желчно скучать, равнодушно поспорить в холостом обществе стало для него потребностию, — знак, как известно, плохой. О женитьбе он, разумеется, и не думал. Десять лет прошло таким образом, бесцветно, бесплодно и быстро, страшно быстро. Нигде время так не бежит, как в России; в тюрьме, говорят, оно бежит еще скорей. Однажды, за обедом, в клубе, Павел Петрович узнал о смерти княгини Р. Она скончалась в Париже, в состоянии близком к помешательству. Он встал из-за стола и долго ходил по комнатам клуба, останавливаясь как вкопанный близ карточных игроков, но не вернулся домой раньше обыкновенного. Через несколько времени он получил пакет, адресованный на его имя: в нем находилось данное им княгине кольцо. Она провела по сфинксу крестообразную черту и велела ему сказать, что крест — вот разгадка.

Это случилось в начале 48-го года, в то самое время, когда Николай Петрович, лишившись жены, приезжал в Петербург. Павел Петрович почти не видался с братом с тех пор, как тот поселился в деревне: свадьба Николая Петровича совпала с самыми первыми днями знакомства Павла Петровича с княгиней. Вернувшись из-за границы, он отправился к нему с намерением погостить у него месяца два, полюбоваться его счастием, но выжил у него одну только неделю. Различие в положении обоих братьев было слишком велико. В 48-м году это различие уменьшилось: Николай Петрович потерял жену, Павел Петрович потерял свои воспоминания; после смерти княгини он старался не думать о ней. Но у Николая оставалось чувство правильно проведенной жизни, сын вырастал на его глазах; Павел, напротив, одинокий холостяк, вступал в то смутное, сумеречное время, время сожалений, похожих на надежды, надежд, похожих на сожаления, когда молодость прошла, а старость еще не настала.

Это время было труднее для Павла Петровича, чем для всякого другого: потеряв свое прошедшее, он все потерял.

— Я не зову теперь тебя в Марьино, — сказал ему однажды Николай Петрович (он назвал свою деревню этим именем в честь жены), — ты и при покойнице там соскучился, а теперь ты, я думаю, там с тоски пропадешь.

— Я был еще глуп и суетлив тогда, — отвечал Павел Петрович, — с тех пор я угомонился, если не поумнел. Теперь, напротив, если ты позволишь, я готов навсегда у тебя поселиться.

Вместо ответа Николай Петрович обнял его; но полтора года прошло после этого разговора, прежде чем Павел Петрович решился осуществить свое намерение. Зато, поселившись однажды в деревне, он уже не покидал ее даже и в те три зимы, которые Николай Петрович провел в Петербурге с сыном. Он стал читать, все больше по-английски; он вообще всю жизнь свою устроил на английский вкус, редко видался с соседями и выезжал только на выборы, где он большею частию помалчивал, лишь изредка дразня и пугая помещиков старого покроя либеральными выходками и не сближаясь с представителями нового поколения. И те и другие считали его гордецом; и те и другие его уважали за его отличные, аристократические манеры, за слухи о его победах; за то, что он прекрасно одевался и всегда останавливался в лучшем номере лучшей гостиницы; за то, что он вообще хорошо обедал, а однажды даже пообедал с Веллингтоном у Людовика-Филиппа; за то, что он всюду возил с собою настоящий серебряный несессер и походную ванну; за то, что от него пахло какими-то необыкновенными, удивительно «благородными» духами; за то, что он мастерски играл в вист и всегда проигрывал; наконец, его уважали также за его безукоризненную честность. Дамы находили его очаровательным меланхоликом, но он не знался с дамами.

— Вот видишь ли, Евгений, — промолвил Аркадий, оканчивая свой рассказ, — как несправедливо ты судишь о дяде! Я уже не говорю о том, что он не раз выручал отца из беды, отдавал ему все свои деньги, — имение, ты, может быть, не знаешь, у них не разделено, — но он всякому рад помочь и, между прочим, всегда вступается за крестьян; правда, говоря с ними, он морщится и нюхает одеколон.

— Известное дело: нервы, — перебил Базаров.

— Может быть, только у него сердце предоброе. И он далеко не глуп. Какие он мне давал полезные советы. особенно. особенно насчет отношений к женщинам.

— Ага! На своем молоке обжегся, на чужую воду дует. Знаем мы это!

— Ну, словом, — продолжал Аркадий, — он глубоко несчастлив, поверь мне; презирать его — грешно.

— Да кто его презирает? — возразил Базаров. — А я все-таки скажу, что человек, который всю свою жизнь поставил на карту женской любви и когда ему эту карту убили, раскис и опустился до того, что ни на что не стал способен, этакой человек — не мужчина, не самец. Ты говоришь, что он несчастлив: тебе лучше знать; но дурь из него не вся вышла. Я уверен, что он не шутя воображает себя дельным человеком, потому что читает Галиньяшку и раз в месяц избавит мужика от экзекуции.

— Да вспомни его воспитание, время, в которое он жил, — заметил Аркадий.

— Воспитание? — подхватил Базаров. — Всякий человек сам себя воспитать должен — ну хоть как я, например. А что касается до времени — отчего я от него зависеть буду? Пускай же лучше оно зависит от меня. Нет, брат, это все распущенность, пустота! И что за таинственные отношения между мужчиной и женщиной? Мы, физиологи, знаем, какие это отношения. Ты проштудируй-ка анатомию глаза: откуда тут взяться, как ты говоришь, загадочному взгляду? Это все романтизм, чепуха, гниль, художество. Пойдем лучше смотреть жука.

И оба приятеля отправились в комнату Базарова, в которой уже успел установиться какой-то медицинско-хирургический запах, смешанный с запахом дешевого табаку.

Павел Петрович недолго присутствовал при беседе брата с управляющим, высоким и худым человеком с сладким чахоточным голосом и плутовскими глазами, который на все замечания Николая Петровича отвечал: «Помилуйте-с, известное дело-с» — и старался представить мужиков пьяницами и ворами. Недавно заведенное на новый лад хозяйство скрипело, как немазаное колесо, трещало, как домоделанная мебель из сырого дерева. Николай Петрович не унывал, но частенько вздыхал и задумывался: он чувствовал, что без денег дело не пойдет, а деньги у него почти все перевелись. Аркадий сказал правду: Павел Петрович не раз помогал своему брату; не раз, видя, как он бился и ломал себе голову, придумывая, как бы извернуться, Павел Петрович медленно подходил к окну и, засунув руки в карманы, бормотал сквозь зубы: «Mais je puis vous donner de l’argent»* — и давал ему денег; но в этот день у него самого ничего не было, и он предпочел удалиться. Хозяйственные дрязги наводили на него тоску; притом ему постоянно казалось, что Николай Петрович, несмотря на все свое рвение и трудолюбие, не так принимается за дело, как бы следовало; хотя указать, в чем собственно ошибается Николай Петрович, он не сумел бы. «Брат не довольно практичен, — рассуждал он сам с собою, — его обманывают». Николай Петрович, напротив, был высокого мнения о практичности Павла Петровича и всегда спрашивал его совета. «Я человек мягкий, слабый, век свой провел в глуши, — говаривал он, — а ты недаром так много жил с людьми, ты их хорошо знаешь: у тебя орлиный взгляд». Павел Петрович в ответ на эти слова только отворачивался, но не разуверял брата.

* Но я могу дать вам денег (франц.).

Оставив Николая Петровича в кабинете, он отправился по коридору, отделявшему переднюю часть дома от задней, и, поравнявшись с низенькою дверью, остановился в раздумье, подергал себе усы и постучался в нее.

— Кто там? Войдите, — раздался голос Фенечки.

— Это я, — проговорил Павел Петрович и отворил дверь.

Фенечка вскочила со стула, на котором она уселась с своим ребенком, и, передав его на руки девушки, которая тотчас же вынесла его вон из комнаты, торопливо поправила свою косынку.

— Извините, если я помешал, — начал Павел Петрович, не глядя на нее, — мне хотелось только попросить вас. сегодня, кажется, в город посылают. велите купить для меня зеленого чаю.

— Слушаю-с, — отвечала Фенечка, — сколько прикажете купить?

— Да полфунта довольно будет, я полагаю. А у вас здесь, я вижу, перемена, — прибавил он, бросив вокруг быстрый взгляд, который скользнул и по лицу Фенечки. — Занавески вот, — промолвил он, видя, что она его не понимает.

— Да-с, занавески; Николай Петрович нам их пожаловал; да уж они давно повешены.

— Да и я у вас давно не был. Теперь у вас здесь очень хорошо.

— По милости Николая Петровича, — шепнула Фенечка.

— Вам здесь лучше, чем в прежнем флигельке? — спросил Павел Петрович вежливо, но без малейшей улыбки.

— Кого теперь на ваше место поместили?

— Теперь там прачки.

Павел Петрович умолк. «Теперь уйдет», — думала Фенечка, но он не уходил, и она стояла перед ним как вкопанная; слабо перебирая пальцами.

— Отчего вы велели вашего маленького вынести? — заговорил, наконец, Павел Петрович. — Я люблю детей: покажите-ка мне его.

Фенечка вся покраснела от смущения и от радости. Она боялась Павла Петровича: он почти никогда не говорил с ней.

— Дуняша, — кликнула она, — принесите Митю (Фенечка всем в доме говорила вы). А не то погодите; надо ему платьице надеть.

Фенечка направилась к двери.

— Да все равно, — заметил Павел Петрович.

— Я сейчас, — ответила Фенечка и проворно вышла.

Павел Петрович остался один и на этот раз с особенным вниманием оглянулся кругом. Небольшая, низенькая комнатка, в которой он находился, была очень чиста и уютна. В ней пахло недавно выкрашенным полом, ромашкой и мелиссой. Вдоль стен стояли стулья с задками в виде лир; они были куплены еще покойником генералом в Польше, во время похода; в одном углу возвышалась кроватка под кисейным пологом, рядом с кованым сундуком с круглою крышкой. В противоположном углу горела лампадка перед большим темным образом Николая-чудотворца; крошечное фарфоровое яичко на красной ленте висело на груди святого, прицепленное к сиянию; на окнах банки с прошлогодним вареньем, тщательно завязанные, сквозили зеленым светом; на бумажных их крышках сама Фенечка написала крупными буквами: «кружовник»; Николай Петрович любил особенно это варенье. Под потолком, на длинном шнурке, висела клетка с короткохвостым чижом; он беспрестанно чирикал и прыгал, и клетка беспрестанно качалась и дрожала: конопляные зерна с легким стуком падали на пол. В простенке, над небольшим комодом, висели довольно плохие фотографические портреты Николая Петровича в разных положениях, сделанные заезжим художником; тут же висела фотография самой Фенечки, совершенно не удавшаяся: какое-то безглазое лицо напряженно улыбалось в темной рамочке, — больше ничего нельзя было разобрать; а над Фенечкой — Ермолов, в бурке, грозно хмурился на отдаленные Кавказские горы, из-под шелкового башмачка для булавок, падавшего ему на самый лоб.

Прошло минут пять; в соседней комнате слышался шелест и шепот. Павел Петрович взял с комода замасленную книгу, разрозненный том Стрельцов Масальского, перевернул несколько страниц. Дверь отворилась, и вошла Фенечка с Митей на руках. Она надела на него красную рубашечку с галуном на вороте, причесала его волосики и утерла лицо: он дышал тяжело, порывался всем телом и подергивал ручонками, как это делают все здоровые дети; но щегольская рубашечка видимо на него подействовала: выражение удовольствия отражалось на всей его пухлой фигурке. Фенечка и свои волосы привела в порядок, и косынку надела получше, но она могла бы остаться, как была. И в самом деле, есть ли на свете что-нибудь пленительнее молодой красивой матери с здоровым ребенком на руках?

— Экой бутуз, — снисходительно проговорил Павел Петрович и пощекотал двойной подбородок Мити концом длинного ногтя на указательном пальце; ребенок уставился на чижа и засмеялся.

— Это дядя, — промолвила Фенечка, склоняя к нему свое лицо и слегка его встряхивая, между тем как Дуняша тихонько ставила на окно зажженную курительную свечку, подложивши под нее грош.

— Сколько бишь ему месяцев? — спросил Павел Петрович.

— Шесть месяцев; скоро вот седьмой пойдет, одиннадцатого числа.

— Не восьмой ли, Федосья Николаевна? — не без робости вмешалась Дуняша.

— Нет, седьмой; как можно! — Ребенок опять засмеялся, уставился на сундук и вдруг схватил свою мать всею пятерней за нос и за губы. — Баловник, — проговорила Фенечка, не отодвигая лица от его пальцев.

— Он похож на брата, — заметил Павел Петрович.

«На кого ж ему и походить?» — подумала Фенечка.

— Да, — продолжал, как бы говоря с самим собой, Павел Петрович, — несомненное сходство. — Он внимательно, почти печально посмотрел на Фенечку.

— Это дядя, — повторила она, уже шепотом.

— А! Павел! вот где ты! — раздался вдруг голос Николая Петровича.

Павел Петрович торопливо обернулся и нахмурился; но брат его так радостно, с такою благодарностью глядел на него, что он не мог не ответить ему улыбкой.

— Славный у тебя мальчуган, — промолвил он и посмотрел на часы, — а я завернул сюда насчет чаю.

И, приняв равнодушное выражение, Павел Петрович тотчас же вышел вон из комнаты.

— Сам собою зашел? — спросил Фенечку Николай Петрович.

— Сами-с; постучались и вошли.

— Ну, а Аркаша больше у тебя не был?

— Не был. Не перейти ли мне во флигель, Николай Петрович?

— Я думаю, не лучше ли будет на первое время.

— Н. нет, — произнес с запинкой Николай Петрович и потер себе лоб. — Надо было прежде. Здравствуй, пузырь, — проговорил он с внезапным оживлением и, приблизившись к ребенку, поцеловал его в щеку; потом он нагнулся немного и приложил губы к Фенечкиной руке, белевшей, как молоко, на красной рубашечке Мити.

— Николай Петрович! что вы это? — пролепетала она и опустила глаза, потом тихонько подняла их. Прелестно было выражение ее глаз, когда она глядела как бы исподлобья да посмеивалась ласково и немножко глупо.

Николай Петрович познакомился с Фенечкой следующим образом. Однажды, года три тому назад, ему пришлось ночевать на постоялом дворе в отдаленном уездном городе. Его приятно поразила чистота отведенной ему комнаты, свежесть постельного белья. «Уж не немка ли здесь хозяйка?» — пришло ему на мысль; но хозяйкой оказалась русская, женщина лет пятидесяти, опрятно одетая, с благообразным умным лицом и степенною речью. Он разговорился с ней за чаем; очень она ему понравилась. Николай Петрович в то время только что переселился в новую свою усадьбу и, не желая держать при себе крепостных людей, искал наемных; хозяйка, с своей стороны, жаловалась на малое число проезжающих в городе, на тяжелые времена; он предложил ей поступить к нему в дом в качестве экономки; она согласилась. Муж у ней давно умер, оставив ей одну только дочь, Фенечку. Недели через две Арина Савишна (так звали новую экономку) прибыла вместе с дочерью в Марьино и поселилась во флигельке. Выбор Николая Петровича оказался удачным, Арина завела порядок в доме. О Фенечке, которой тогда минул уже семнадцатый год, никто не говорил, и редкий ее видел: она жила тихонько, скромненько, и только по воскресеньям Николай Петрович замечал в приходской церкви, где-нибудь в сторонке, тонкий профиль ее беленького лица. Так прошло более года.

В одно утро Арина явилась к нему в кабинет и, по обыкновению, низко поклонившись, спросила его, не может ли он помочь ее дочке, которой искра из печки попала в глаз. Николай Петрович, как все домоседы, занимался лечением и даже выписал гомеопатическую аптечку. Он тотчас велел Арине привести больную. Узнав, что барин ее зовет, Фенечка очень перетрусилась, однако пошла за матерью. Николай Петрович подвел ее к окну и взял ее обеими руками за голову. Рассмотрев хорошенько ее покрасневший и воспаленный глаз, он прописал ей примочку, которую тут же сам составил, и, разорвав на части свой платок, показал ей, как надо примачивать. Фенечка выслушала его и хотела выйти. «Поцелуй же ручку у барина, глупенькая», — сказала ей Арина. Николай Петрович не дал ей своей руки и, сконфузившись, сам поцеловал ее в наклоненную голову, в пробор. Фенечкин глаз скоро выздоровел, но впечатление, произведенное ею на Николая Петровича, прошло не скоро. Ему все мерещилось это чистое, нежное, боязливо приподнятое лицо; он чувствовал под ладонями рук своих эти мягкие волосы, видел эти невинные, слегка раскрытые губы, из-за которых влажно блистали на солнце жемчужные зубки. Он начал с большим вниманием глядеть на нее в церкви, старался заговаривать с нею. Сначала она его дичилась и однажды, перед вечером, встретив его на узкой тропинке, проложенной пешеходами через ржаное поле, зашла в высокую, густую рожь, поросшую полынью и васильками, чтобы только не попасться ему на глаза. Он увидал ее головку сквозь золотую сетку колосьев, откуда она высматривала, как зверок, и ласково крикнул ей:

— Здравствуй, Фенечка! Я не кусаюсь.

— Здравствуйте, — прошептала она, не выходя из своей засады.

Понемногу она стала привыкать к нему, но все еще робела в его присутствии, как вдруг ее мать Арина умерла от холеры. Куда было деваться Фенечке? Она наследовала от своей матери любовь к порядку, рассудительность и степенность; но она была так молода, так одинока; Николай Петрович был сам такой добрый и скромный. Остальное досказывать нечего.

— Так-таки брат к тебе и вошел? — спрашивал ее Николай Петрович. — Постучался и вошел?

— Ну, это хорошо. Дай-ка мне покачать Митю.

И Николай Петрович начал его подбрасывать почти под самый потолок, к великому удовольствию малютки и к немалому беспокойству матери, которая при всяком его взлете протягивала руки к обнажавшимся его ножкам.

А Павел Петрович вернулся в свой изящный кабинет, оклеенный по стенам красивыми обоями дикого цвета, с развешанным оружием на пестром персидском ковре, с ореховою мебелью, обитой темно-зеленым трипом, с библиотекой renaissance* из старого черного дуба, с бронзовыми статуэтками на великолепном письменном столе, с камином. Он бросился на диван, заложил руки за голову и остался неподвижен, почти с отчаяньем глядя в потолок. Захотел ли он скрыть от самых стен, что у него происходило на лице, по другой ли какой причине, только он встал, отстегнул тяжелые занавески окон и опять бросился на диван.

Читайте также:  Проверить зрение у ребенка в очкарике
Источники:
  • http://turgenev-lit.ru/turgenev/proza/otcy-i-deti/otcy-i-deti-2.htm