Меню Рубрики

Объективная и нормативная точка зрения на язык кратко

ОБЪЕКТИВНАЯ И НОРМАТИВНАЯ ТОЧКИ ЗРЕНИЯ НА ЯЗЫК 1

Объективной точкой зрения на предмет следует считать такую точку зрения, при которой эмоциональное и волевое отношение к предмету совершенно отсутствует, а присутствует только одно от­ношение — познавательное. Ни чувство, ни воля, конеч­но, не исчезают при этом, но они как бы переливаются целиком в познавание. Человек не хочет ничего от изучаемого предмета ни для себя, ни для других, а он хочет только его познать. Он не испы­тывает от него самого ни удовольствия, ни неудовольствия, а испы­тывает только величайшее удовольствие от его познания. Так как эмоционально-волевое отношение тесно связано с оценкой предмета, то отсутствие оценки — первый признак объективного рассмот­рения предмета. Такова точка зрения наук математических и естест­венных. Понятия прогресса и совершенства абсолютно невозможны в математических науках. В естественных науках они, правда, уже имеют применение, но в чисто эволюционном смысле. Когда гово­рят, что цветковые растения совершеннее папоротников, папорот­ники совершеннее лиственных мхов и т. д., то имеют в виду только то, что первые сложнее вторых, что в них части (органы и клетки) более дифференцированы, а никак не то, что первые в каком-либо отношении лучше вторых. При телеологиче­ском миропонимании (которое само по себе, конечно, ни принци­пиально, ни фактически не враждует с натурализмом, а, напро­тив, часто сочетается с ним в одно органическое целое, это большая сложность, правда, расценивается как большее приближение к мировому идеалу: прогресс природы связывается с прогрессом чело­вечества. Но, во-первых, самый критерий оценки берется и здесь не из эмоционально-волевого запаса оценивающего, а из объекта наблюдения, а затем, что важнее всего, в самый процесс познавания эта оценка абсолютно не вмешивается. В прикладных отраслях естествознания мы встречаемся уже с прямой оценкой предметов изучения, с делением их на хорошие и плохие («полезные» и «вред­ные» растения и животные), но критерий «совершенства» здесь еще пока общечеловеческий. Понятия пользы и вреда берутся в элементарном, чисто материальном, «зоологическом» смысле, не могущем вызвать разногласий ни у каких двух представителей вида homo sapiens. Поэтому по отношению к отдельной личности эта точка зрения еще остается объективной, хотя по отношению ко всему человечеству она уже явно субъективна (для самого себя, конечно, всякое животное и растение полезно). Наконец, переходя к гуманитарным наукам, мы вступаем в область неизбежного и, быть может, даже необходимого субъективизма, и притом субъективизма в собственном смысле слова, т. е. индивидуального, личного. В самом деле, ни одна из гуманитарных наук (кроме, может быть, психологии, если ее брать в строго эмпирическом отрыве от философии) не может обойтись без понятия прогресса, притом уже не только в эволюционном смысле, но и в культурно-историческом, а потому и неизбежно этическом. От этического идеала и от этической оценки изучаемого не может отказаться (и фактически не отказывается вплоть до ультраэволюционного в теории и ультраэтического на практике марксизма) ни одно направление гуманитарной мысли. А единого этического идеала у человечества пока что нет. Следовательно, здесь субъективная оценка фактов вытекает из самой сути дела.

Если подходить к науке о языке с этим различением субъективного и объективного, как оно намечено выше, то языковедение окажется наукой не гуманитарной, а естественной. Понятие языкового прогресса в нем целиком заменяется понятием языковой эволюции. Если в начальном периоде нашей науки и были оживленные споры о преимуществах тех или иных языков или групп языков друг перед другом (например, синтетических перед аналитическими), то в настоящее время эти споры приумолкли. Совершенно так же, как зоолог и ботаник в конце концов вынуждены признать каждое животное и растение совершенством в своем роде, в смысле идеального приспособления к окружающей среде, так же и современный лингвист признает каждый язык совершенным применительно к тому национальному духу, который в нем выразился. И не только к целым языкам, но и к отдельным языковым фактам лингвист, как таковой, может относиться в настоящее время только объективно-познавательно. Для него нет в процессе изучения (заранее подчеркиваю это условие ввиду всего последующего) ни «правильного» и «неправильного» в языке, ни «красивого» и «некрасивого», ни «удачного» и «неудачного» и т. д., и т. д. В мире слов и звуков для него нет правых и виноватых. Как пушкинский «дьяк в приказах поседелый», он

Спокойно зрит на правых и виновных,

Добру и злу внимая равнодушно,

Не ведая ни жалости, ни гнева.

с той лишь разницей, что и в конечном итоге он ни одного факта не осудит, а лишь изучит. Эта точка зрения, для современного лингвиста сама собой подразумевающаяся, столь чужда широкой публике, что я считаю не лишним иллюстрировать это объективное отношение на отдельных конкретных примерах, чтобы читатель видел, что оно возможно по отношению ко всякому языковому факту, хотя бы даже вызывающему глубокое негодование или гомерический смех у каждого интеллигента, в том числе и у лингвиста вне его исследовательских задач.

Прежде всего по отношению ко всему народному языку (т. е., напр., для русиста ко всему русскому языку, кроме его литературного наречия) у лингвиста, конечно, не может быть той наивной точки зрения специалиста, по которой все особенности народной речи объясняются порчей литературного языка. Ведь такое понимание приводит к взгляду, что народные наречия образуются из литературных, а этого в настоящее время не допустил бы в сущности и ни один профан, если бы он хоть на одну минуту задержался мыслью на предмете, по которому принято скользить. Слишком уж очевидно, что и до возникновения литератур существовали народы, что эти народы на каких-то языках говорили и что литературы при своем зарождении могли воспользоваться только этими языками и ничем другим. Таким образом, современные, напр., русские наречия и говоры есть для лингвиста только потомки более древних наречий и говоров русских, эти последние — потомки еще более древних и т. д., и т. д., вплоть до самого момента распадения руссого языка на наречия и говоры а литературное наречие есть лишь одно из этих областных наречий, обособившееся в своей истории, испытавшее благодаря своей «литературности» более сложную эволюцию, вобравшее в себя целый ряд чужеродных элементов и зажившее своей особой, в значительной мере неестественной, с точки зрения общих законов развития языка, жизнью. Понятно, что народные наречия и говоры не только не могут игнорироваться при таких условиях лингвистом, а, напротив, они для него и составляют главный и наиболее захватывающий, наиболее раскрывающий тайны языковой жизни объект исследования, подобно тому как ботаник всегда предпочтет изучение луга изучению оранжереи. Таким образом, какое-нибудь «вчерась» будет для него не испорченным «вчера», а образованием чрезвычайно древнего типа, аналогичным древнецерковнославянскому «днесь» («дьньсь») , древнерусскому и современному «здесь» («сьдесь»), современным народным: «летось», «лонись», «ономнясь» и другим, составившимся из родительного падежа слова «вечер» с особой формой основы («вьчера») и указательного местоимения «сь» (равн. современному «сей», ср. аналогичные французские образования «сесi» и «сеlа»); какое-нибудь «купалси, «напилси» не будет испорченным «купался», «напился», а будет остатком чрезвычайно древнего (общеславянского и, м. б., даже балтийско-славянского) образования возвратной формы с дательным падежом возвратного местоимения (древнерусское и древнецерковнославянское «си» = себе); какие-нибудь «пекёт», «текёт», «бегит», «сидю» «видю», «пустю» не вызовут в нем улыбки, а наведут его на глубокие размышления о влиянии 1-го лица ед. числа на остальные лица всех чисел и об обратных влияниях последних на 1-е, об удельном весе того и других в процессе языковых ассоциаций и т. д. Есть, конечно, в народных говорах и не самородные факты, а заимствованные из литературного наречия, которое в силу своих культурных преимуществ всегда оказывает крупное влияние на народные говоры. Сюда относятся такие факты, как «сумлеваюсь», «антиресный», «дилехтор», «я человек увлекающий», «выдающие новости» и т. д. На первый взгляд уж эти-то факты как будто должны определиться как «искажения» литературной речи. Но и тут наука подходит к делу с объективной меркой и определяет их как факт смешения языков и наречий (в данном случае местного с литературным), находя в каждом отдельном факте смешения свои закономерные черты («сумлеваюсь» — народная этимология, «дилехтор» — диссимиляция плавных и т. д.) и рассматривая само смешение как один из наиболее общих и основных процессов языковой жизни. Когда при мне переврали раз название нашей науки, окрестив ее «языконоведением», я тотчас занес этот факт в свою записную книжку как яркий и интересный пример так наз. контаминации, т. е. слияния двух языковых образов (языковедение — законоведение) в один смешанный. Всевозможные индивидуальные дефекты речи, картавенье, шепелявенье и т. д., проливают иногда глубокий свет на нормальные фонетические процессы и привлекают к себе не меньший интерес лингвиста, чем эти последние. Совершенно случайные обмолвки открывают иной раз глубокие просветы в области физиологии и психологии речи. Даже чисто искусственные факты постановки человеком неверного ударения на слове, которое он узнает только из книг («рóман», пóртфель), дают интересный материал для суждения о языковых ассоциациях данного индивида. Когда меня спросили на юге, как надо говорить: верноподдáннический» или «вернопóдданический», я отметил у себя оба факта для последующего размышления о них.

Такова объективная точка зрения на язык. Как видит читатель, она диаметрально противоположна обычной, житейско-школьной точке зрения, в силу которой мы над каждым языковым фактом творим или по крайней мере стремимся творить суд, суд «скорый» и зачастую «неправый» и «немилостивый». Мы или признаем за фактом «право гражданства» или присуждаем его сурово к вечному изгнанию из языковой сферы. Суд этот обычно бывает пристрастнейшим из всех судов на земле, так как судья руководится прежде всего собственными привычками и вкусами, а затем смутным воспоминанием о каких-то усвоенных на школьной скамье законах — «правилах». Но, во всяком случае, он убежден, что для каждого языкового случая такие правила существуют, что все, чего он не доучил в школе, имеется в полных списках, хранящихся в недоступных для профана местах, у жрецов грамматической науки, и что последние только составлением этих списков «живота и смерти» и занимаются. Так как это убеждение в существовании объективной, общеобязательной «нормы» для каждого языкового явления и необходимости этой нормы для самого существования языка составляет самую характерную черту этого обычного житейско-интеллигентского понимания языка, то мы и назовем эту точку зрения нормативной. И нашей ближайшей задачей будет исследовать происхождение этой точки зрения как вообще в гражданской жизни, так и, в частности и по преимуществу, в школе.

Когда человеку, относившемуся к языку исключительно нормативно, случается столкнуться с подлинной наукой о языке и с ее объективной точкой зрения, когда он узнает, что объективных критериев для суждения о том, что «правильно» и что «неправильно’, нет, что в языке «все течет», так что то, что вчера было правильным», сегодня может оказаться «неправильным», и наоборот; когда он вообще начинает постигать язык как самодовлеющую, живущую по своим законам, величественную стихию, тогда у него легко может зародиться отрицательное и даже ироническое отношение к своему прежнему «нормативизму» и к задачам нормирования языка. И чем наивнее была его прежняя вера в существование норм, тем бурнее может оказаться, как у всякого новообращенного, его новое отрицание их. От такого поверхностно-революционного отношения к нормативной точке зрения я решительнейшим образом должен предостеречь читателя. Ближайший анализ покажет, что для литературного наречия наивный нормативизм интеллигента-обывателя, при всех его курьезах и крайностях, есть единственно жизненное отношение, а что выведенный из объективной точки зрения квиетизм был бы смертным приговором литературному наречию.

Прежде всего при ближайшем рассмотрении оказывается, что среди многих отличий литературного наречия от естественных, народных наречий и языков как раз самым существенным, прямо, можно сказать, конститутивным, является именно это стремление говорящего так или иначе нормировать свою речь, говорить не просто, а как-то. В естественном состоянии языка говорящий не может задуматься над тем, как он говорит, потому что самой мысли о возможности различного говорения у него нет. Не поймут его — он перескажет, и даже обычно другими словами, но все это совершенно «биологически», без всякой задержки мысли на языковых фактах. Крестьянину, не бывшему в школе и избежавшему влияний школы, даже и в голову не может прийти, что речь его может быть «правильна» или «неправильна». Он говорит, как птица поет. Совсем другое дело человек, прикоснувшийся хоть на миг к изучению литературного наречия. Он моментально узнает, что есть речь «правильная» и «неправильная», «образцовая» и отступающая от «образца». И это связано с самым существованием и с самым зарождением у народа литературного, т. е. образцового, наречия. И зарождается-то оно как «лучшее», как язык преобладающего в каком-либо отношении (не всегда литературном, а и политическом, религиозном, коммерческом и т.д.) племени и преобладающих в тех же отношениях классов, как язык, который надо для успеха на жизненном поприще усвоить, заменив им свой, доморощенный, житейский язык, т. е. как некая норма. Существование языкового идеала у говорящих — вот главная отличительная черта литературного наречия с самого первого момента его возникновения, черта, в значительной мере создающая самое это наречие и поддерживающая его во все время его существования. С точки зрения естественного процесса речи, с точки зрения, так сказать, физиологии и биологии языка, эта черта совершенно неестественна. Если сравнить речь с другими привычными процессами нашего организма, например с ходьбой или дыханием, то «говорение» интеллигента будет так же отличаться от говорения крестьянина, как ходьба по канату от естественной ходьбы или как дыхание факира от обычного дыхания. Но эта-то неестественность и оказывается как раз условием существования литературного наречия. Присмотримся поближе к основным чертам этого литературно-языкового идеала. Первой и самой замечательной чертой является его поразительный консерватизм, равного которому мы не встречаем ни в какой другой области духа. Из всех идеалов это единственный, который лежит целиком позади. «Правильной» всегда представляется речь старших поколений, предшествовавших литературных школ. Ссылка на традицию, на прецеденты, на «отцов» есть первый аргумент при попытке оправдать какую-либо шероховатость. Нормой признается то, что было, и отчасти то, что есть, но отнюдь не то, что будет. Сама по себе нормативность не связана с неподвижностью норм. В области права мы имеем пример норм, еще более принудительных и в то же время как раз подвижных, произвольно и планомерно изменяемых. Не то в языке. Здесь норма есть идеал, раз навсегда уже достигнутый, как бы отлитый на веки вечные. Это сообщает литературным наречиям особый характер постоянства по сравнению с естественными наречиями, мешает им эволюционировать в сколько-нибудь заметных размерах. Современный образованный итальянец легко читает Данте, современный же итальянский крестьянин вряд ли бы разобрался в языке родной деревни ХIII в. Если в языке «все течет», то в литературном наречии это течение заграждено плотиной нормативного консерватизма до такой степени, что языковая река чуть ли не превращена в искусственное озеро. Нетрудно видеть, что этот консерватизм не случаен, что он тесно связан опять-таки с самым существованием литературного наречия и литературы. Разговорный язык может меняться в каком угодно темпе, и беды не произойдет, потому что мы говорим с отцами нашими и дедами, но не далее. Читая Пушкина, мы уже говорим с прадедом, а для англичанина, читающего Шекспира, и для итальянца, читающего Данте, это «пра» удесятерится. Если бы литературное наречие изменялось быстро, то каждое поколение могло бы пользоваться лишь литературой своей да предшествовавшего поколения, много двух. Но при таких условиях не было бы и самой литературы, так как литература всякого поколения создается всей предшествующей литературой. Если бы Чехов уже не понимал Пушкина, то, вероятно, не было бы и Чехова. Слишком тонкий слой почвы давал бы слишком слабое питание литературным росткам. Консерватизм литературного наречия, объединяя века и поколения, создает возможность единой мощной многовековой национальной литературы.

Второй особенностью литературно-языкового идеала является то, что этот идеал всегда местный. Мы все стараемся говорить не только, как говорили наши отцы, но и как говорят в Москве, в частности на сцене Малого и Художественного театров. Взоры и слух всех французов обращены на небольшую площадку сцены Comédie Franҫaise. Эта особенность, опять-таки связанная с самой сущностью и происхождением литературного наречия (наречие возобладавшего племени, занимавшего определенную территорию), оказывается в культурно-историческом отношении не менее важной. Если языковой консерватизм объединяет народ во времени, то равнение на языковой центр (Москва, Париж и т. д.) объединяет народ территориально. Основным свойством языковой эволюции признается в современном языкознании дифференциация языков, в силу которой всякий говор стремится обособиться от других говоров, распасться в свою очередь на говоры и сделаться наречием, всякое наречие стремится сделаться языком, всякий язык — целой языковой группой родственных языков и т. д. Словом, здесь эволюция совершенно аналогична эволюции животного и растительного мира и протекает целиком по дарвиновской схеме, по принципу «расхождения признаков»: разновидности делаются видами, виды — родами и т.д. Так в естественном состоянии, но опять-таки не так при существовании литературного наречия. Литературное наречие не только объединяет различные части народа, говорящие на разных наречиях, как межрайонное, понятное всюду, оно и непосредственно воздействует на местные наречия и говоры, нивелируя их своим влиянием и задерживая процесс дифференциации. А на такое непосредственное воздействие одна литературная, книжная традиция без живого, звучащего в национальном центре образца вряд ли оказалась бы способной. Говоря популярно, если бы рязанцы, туляки, калужане и т. д. не прислушивались бы к Москве, у них на месте нынешних наречий и говоров образовались бы в скорости свои рязанский, тульский, калужский и т. д. языки и национальности, и с русской национальностью было бы покончено. Притягивая ребенка, посредством нормирования его языка, к национальному центру — Москве, школьный учитель охраняет внутреннёе, духовное единство нации, как солдат на фронте охраняет территориальное единство ее. И насколько эта охрана еще важнее военной, ясно из того, что территориальное распадение не исключает возможности последующего слияния, а духовное распадение — навеки.

Все, о чем я говорил до сих пор, касается той стороны литературно-языкового идеала, которая определяется понятиями «правильного» и «неправильного». Но ведь, кроме правильности, мы требуем от речи и многого другого. Из этого другого я коснусь здесь только того, чего мы все требуем от себя и от других, всегда и везде, требуем так же неумолимо, как правильности, именно ясности речи. Наш собеседник может говорить плоско, худосочно, неизобразительно, растянуто, неточно даже — мы со всем этим будем мириться. Но, если он будет говорить непонятно, мы просто прекратим разговор. Мне могут возразить, что понятность требуется и в естественной речи, что она есть необходимое условие всякой речи как процесса социального и что в этом отношении известного рода «норма» рисуется в уме даже дикаря: говорящий непонятно представится ему именно ненормальным. Но дело в том, что в естественном состоянии языка на норме этой никогда не приходится настаивать и даже не случается о ней подумать. В естественном состоянии все, кроме сумасшедших и сумасшедствующих (колдуны, шаманы, заклинатели), говорят понятно. Даже в нашей деревне говорят непонятно только придурковатые да те, которые хотят «свою образованность показать» (т. е. задетые уже литературным наречием). В литературном наречии, напротив, все всегда и везде говорят в той или иной степени непонятно. Это может показаться парадоксом, но я прошу вспомнить любое собрание, любой доклад, любой спор. Разве не обращаются всегда к докладчику с просьбой разъяснить то или иное положение (причем вопросы обличают зачастую полное непонимание вопрошателей), разве не занимаемся мы в наших спорах преимущественно выяснением того, что мы «хотим сказать» или «хотели сказать», и разве не расходимся в результате всех этих выяснений часто глубоко непонятными и непонимающими? Я прошу вспомнить, сколько времени тратится в наших спорах на действительное выяснение истины и сколько на устранение словесных недоразумений, на уговор о значении слов (это все в лучшем случае, когда спорящие не просто твердят каждый свое, а стараются понять друг друга); прошу вспомнить, сколько времени тратится юристами на выяснение смысла того или иного свидетельского показания, того или иного закона; прошу вспомнить, сколько людей в науке, в поэзии, в философии, в религии заняты исключительно толкованием чужих мыслей, выраженных подчас самими творцами как будто бы классически ясно и просто, но тем не менее всегда создающих целый ряд «толков», сект, течений, направлений и т. д.; прошу все это вспомнить — и читатель согласится со мной, что затрудненное понимание есть необходимый спутник литературно- культурного говорения. Дикари просто «говорят», а мы все время что-то «хотим» сказать. Мы, как слепцы, ищем с протянутыми руками друг друга в воздухе. Каждый вполне понимает только свою собственную речь. Это создает усиленный спрос на ясность в литературном наречии. Чем непонятнее культурные люди вынуждены говорить (почему — об этом ниже), тем понятнее они хотят говорить. После правильности ясность следует считать наиболее общепризнанной, наиболее интенсивно сознаваемой нами чертой нашего литературно-языкового идеала. Самая правильность даже оценивается нами так высоко в сущности как необходимое условие ясности.

Читайте также:  Цели коммуникации с точки зрения общества

Ряд предыдущих сопоставлений первобытных условий жизни языка с культурными, вероятно, привел уже читателя к догадке, что «непонятность» литературного наречия для самих говорящих на нем обусловливается общей сложностью культурной жизни. Но я все-таки проанализирую здесь, в чем состоит эта сложность с чисто лингвистической точки зрения, чтобы показать, что повышенные по сравнению с естественным состоянием заботы о ясности наравне с заботами о правильности являются необходимым условием самого существования литературного наречия.

Еще Пауль 1 в свое время показал, что естественная речь (конечно, и разговорно-литературная, поскольку она одной стороной своей примыкает к естественной) по природе своей эллиптична, что мы всегда не договариваем своих мыслей, опуская из речи все, что дано обстановкой, или предыдущим опытом разговаривающих. Так, за столом мы спрашиваем: «Вам кофе или чай?»; встретив знакомого, спрашиваем: «Ты куда?»; услышав надоевшую музыку, говорим: «Опять!»; предлагая воду, скажем: «Кипяченая, не беспокойтесь»; видя, что перо у собеседника не пишет, скажем: «А вы карандашом!» и т. д. Такие случаи, когда подающий воду говорит: «Это кипяченая вода», или следящий за письмом говорит: «А вы пишите карандашом», принадлежат, несомненно, к более редким. Язык по природе экономен в средствах. Нетрудно видеть, что эта экономия возможна только при двух, уже указанных выше условиях: 1) общности обстановки (обеденный стол, вода, писание) и 2) общности предыдущего опыта (музыка). Каждая из вышеприведенных фраз сама по себе совершенно непонятна и может иметь бесконечное количество значений в зависимости от этих двух фактов. Карандашом можно не только писать, им можно заткнуть отверстие, подрисовать брови, растолочь обратной стороной кристалл и т. д., и т. д. Фраза «А вы карандашом!» может иметь соответственно этому огромное количество значений. Точно так же вопрос: «Вам кофе или чай?» — имеет в устах хозяйки одно значение, в устах встретившихся в магазине знакомых, делающих закупки,— другое, в устах лекторов по технологии, распределяющих между собой лекции о культурных растениях, — третье и т. д., и т. д. И все это мгновенно и без малейшего усилия понимается благодаря общей обстановке и общему опыту. Даже и наиболее недоговоренное из предыдущих примеров восклицание «Опять!», могущее иметь уже поистине бесконечное количество значений, на практике всегда будет понято наиболее точным образом. Можно даже сказать, что точность и

легкость понимания растут по мере уменьшения словесного состава фразы и увеличения ее бессловесной подпочвы. Чем меньше слов, тем меньше недоразумений. Это прямо приводит нас к причинам «непонятности» литературной речи. Чем «литературнее» речь, тем меньшую роль играет в ней общая обстановка и общий предыдущий опыт говорящих. Чтобы убедиться в этом, достаточно сопоставить два полюса этой стороны речи: разговор крестьянина с женой об их хозяйстве и речь оратора на столичном митинге. Первые говорят только о том, что или перед их глазами или переживается ими сообща в течение всей жизни ежедневно; второй говорит обо всем, кроме этого. Обстановка в его речи совершенно отсутствует, а предыдущий опыт распадается на индивидуальные опыты тысячи съехавшихся со всего света лиц, объединенных только общностью человеческой природы. Во сколько же раз ему труднее быть понятым и во сколько раз больше он поэтому должен стараться говорить понятно! Всякий, кому случалось составлять уличное или газетное объявление о продаже пианино, прекрасно помнит, как он именно составлял его, а не просто писал, как он обдумывал каждое слово и как нередко он рвал черновики. Почему это? Потому, что трудность языкового общения растет прямо пропорционально числу общающихся, и там, где одна из общающихся сторон является неопределенным множеством, эта трудность достигает максимума. А во всякой печатной (т. е. собственно литературной) речи это именно так и есть: книги печатаются для неопределенного множества лиц. Понятно, что в противовес этой неизбежной затрудненности общения в культурном обществе должен был чисто биологически возникнуть культ слова, культ умения говорить, что для естественных условий звучит абсурдно. И если бы даже ни правописание наше, ни грамматика нашего литературного наречия сама по себе, ни словарь его не представляли никаких трудностей (предположение, конечно, фантастическое), мы все равно учились бы и учили бы родному языку в школе, потому что каждый из нас, как только он выйдет из пределов домашнего обихода, как только он заговорит о том, чего нет и не было ранее перед глазами его собеседника, должен уметь говорить, чтобы быть понятым.

Алекса́ндр Матве́евич Пешко́вский (11 (23) августа 1878, Томск — 27 марта 1933, Москва) — российский лингвист, профессор, один из пионеров изучения русского синтаксиса; также занимался вопросами практического преподавания русского языка в школе.

Учился на естественном и на историко-филологическом факультетах Московского университета, откуда дважды был уволен за участие в студенческих волнениях; изучал также естествознание в Берлинском университете. Окончил историко-филологический факультет Московского университета в 1906 г.; своими учителями считал Ф. Ф. Фортунатова и В. К. Поржезинского. Преподавал русский и латинский язык в московских гимназиях; неудовлетворённость уровнем преподавания русского языка заставила Пешковского обратиться к научным исследованиям и создать главную книгу своей жизни — многократно переиздававшуюся монографию «Русский синтаксис в научном освещении» (1-е изд. 1914, отмечено премией Академии наук; 3-е, радикально переработанное изд. 1928). После революции преподавал в Первом МГУ (с 1921) и других московских вузах. Написал также ряд статей по русской грамматике и несколько работ, посвящённых методике преподавания русского языка в школе, в том числе пособие «Наш язык» (1922—1927).

Ученик А. М. Пешковского по Поливановской гимназии В. Г. Шершеневич посвятил учителю раздел «Ломать грамматику» в своей программной книге «2 × 2 = 5» (1920).

Вклад в науку

Книга «Русский синтаксис в научном освещении» занимает особое место в русистике: она написана не академическим учёным для узкого круга коллег, а преподавателем, обеспокоенным слабой «научной обеспеченностью» своего предмета, для широкого круга читателей (в том числе и для учащихся). Отсюда простой и ясный стиль изложения, особое внимание к подбору иллюстративного материала, темпераментные и почти публицистические интонации во многих местах книги. Эти качества обеспечили многолетний успех книги у разнообразной аудитории. Современные русисты также оценивают книгу Пешковского высоко: не найдя ответы на многие занимавшие его вопросы у академических коллег (главным образом, исследователей доминировавшей тогда консервативной школы Ф. И. Буслаева), Пешковский вынужден был во многих случаях выступать как первопроходец и сумел найти проницательные решения многих трудных проблем русского синтаксиса (пусть и сформулированные часто намеренно «бесхитростным» и «ненаучным» языком). На концепцию Пешковского в какой-то степени повлияли взгляды А. А. Шахматова; имеется определённая общность между концепцией Пешковского и возникшими несколько десятилетий спустя фундаментальными идеями Л. Теньера.

К основным идеям Пешковского принадлежит характерное и для последующей русской традиции представление о «семантичности» синтаксиса, то есть стремление выделить значения, выражаемые синтаксическими конструкциями, а не простое формальное описание этих конструкций. Пешковский вплотную подошёл к использованию «древесного» представления синтаксической структуры в виде дерева зависимостей; он один из первых широко пользовался лингвистическим экспериментом и «отрицательным» языковым материалом. Пешковский также может считаться одним из открывателей необычайно важной для русского языка области «малого синтаксиса» и идиоматичных синтаксических конструкций, глубокое исследование которой по существу началось только в последней трети XX века. Наконец, Пешковский — один из пионеров изучения русской интонации, как в книге, так и в ряде специальных статей (например, «Интонация и грамматика», 1928) доказывавший ее фундаментальную роль для описания русского синтаксиса.

Библиография

Последнее издание работы Пешковского:

  • А. М. Пешковский. Русский синтаксис в научном освещении. М.: «Языки славянской культуры», 2001. — изд. 8. — ISBN 5-94457-019-9; издание содержит вводную статью Ю. Д. Апресяна «Русский синтаксис в научном освещении в контексте современной лингвистики» (с. iii-xxxiii).
  • А. М. Пешковский. Методика родного языка, лингвистика, стилистика, поэтика. М., 1925.
  • А. М. Пешковский. Избранные труды. М., 1959.

Другие книги схожей тематики:

Автор Книга Описание Год Цена Тип книги
Пешковский А.М. Объективная и нормативная точка зрения на язык Вниманию читателя предлагается книга выдающегося отечественного лингвиста А. М. Пешковского (1878-1933), автора классического труда «Русский синтаксис в научном освещении» . В книгу вошли работы… — URSS, Лингвистическое наследие XX века Подробнее. 2019 378 бумажная книга
Пешковский А.М. Объективная и нормативная точка зрения на язык Вниманию читателя предлагается книга выдающегося отечественного лингвиста А. М. Пешковского (1878-1933), автора классического труда «Русский синтаксис в научном освещении» . В книгу вошли работы… — URSS, Лингвистическое наследие XX века Подробнее. 2019 682 бумажная книга
Пешковский А. Объективная и нормативная точка зрения на язык Вниманию читателя предлагается книга выдающегося отечественного лингвиста А. М. Пешковского (1878-1933), автора классического труда»Русский синтаксис в научном освещении». В книгу вошли работы… — (формат: Мягкая глянцевая, 190 стр.) Подробнее. 2019 388 бумажная книга
Пешковский А.М. Объективная и нормативная точка зрения на язык Вниманию читателя предлагается книга выдающегося отечественного лингвиста А. М. Пешковского (1878-1933), автора классического труда`Русский синтаксис в научном освещении`. В книгу вошли работы… — URSS, (формат: Мягкая глянцевая, 190 стр.) Лингвистическое наследие XX века Подробнее. 2019 489 бумажная книга

См. также в других словарях:

БИБЛИОГРАФИЯ — Аванесов Р.И. Русское литературное произношение. Изд. 5 е. М., 1972. Аврорин В А. Проблемы изучения функциональной стороны языка (К вопросу о предмете социолингвистики). М., 1975. Алексеев А А. Бесписьменные дагестанские языки: Функциональный… … Словарь социолингвистических терминов

ПЕШКОВСКИЙ Александр Матвеевич — (1878 1933), русский лингвист, специалист по русскому языку. Родился в Томске 11 (23 по новому стилю) августа 1878. В 1906 окончил Московский университет, принадлежал к школе Ф.Ф.Фортунатова. Долгое время преподавал русский язык в гимназиях; на… … Энциклопедия Кольера

Пешковский Александр Матвеевич — (1878 1933), языковед. Профессор московских вузов (1921 32). Ученик Ф. Ф. Фортунатова. Исследовал грамматику (преимущественно синтаксис) и стилистику русского литературного языка. Разрабатывал научные принципы преподавания русского языка в школе … Энциклопедический словарь

ГРАММАТИКА — [от греч. grammatike (techne), первоначально искусство чтения и письма, от gramma буква]. 1)система категорий, определяющих типы, строение, значение и возможности сочетаемости единиц языка (морфем, слов, лексем, словосочетаний, предложений). 2)… … Российская педагогическая энциклопедия

Орфоэпия — (греч. ὀρθοέπεια, от ὀρθός правильный и ἔπος речь) 1) совокупность произносительных норм национального языка, обеспечивающая сохранение единообразия его звукового оформления; 2) раздел языкознания, изучающий произносительные нормы. Объём… … Лингвистический энциклопедический словарь

История социологии — История науки … Википедия

СТИЛЬ В ЛИТЕРАТУРЕ — (от лат. stilus — остроконечная палочка для письма, манера письма), устойчивая общность образной системы (см. Образ художественный), средств художественной выразительности, характеризующая своеобразие творчества писателя, отдельные… … Литературный энциклопедический словарь

Проооошу помогите сделать отзыв на стаью Пешковского «Объективная и нормативная точка зрения на язык»

В статью вошли мысли, идеи, концепции, касающиеся различных проблем общего языкознания, лексики, грамматики, методики преподавания и практического применения русского языка для специальных целей. Статья имеет перспективу не только стать библиографической редкостью, но и представляет большой теоретический и практический интерес для современных языковедов.

Статья будет полезна филологам разных специальностей, лингвистам в различных прикладных сферах, методистам, учителям русского языка, студентам филологических факультетов вузов, всем заинтересованным читателям. Остановимся на наиболее важный идеях автора в данной статье.

Согласно идее Пешковского, объективной точкой зрения на предмет следует считать такую точку зрения, при которой эмоциональное и волевое отношение к предмету совершенно отсутствует, а присутствует только одно отношение — познавательное. Ни чувство, ни воля, конечно, не исчезают при этом, но они как бы переливаются целиком в познавание.

Человек не хочет ничего от изучаемого предмета ни для себя, ни для других, а он хочет только его познать. Он не испытывает от него самого ни удовольствия, ни неудовольствия, а испытывает только величайшее удовольствие от его познания. Так как эмоционально-волевое отношение тесно связано с оценкой предмета, то отсутствие оценки — первый признак объективного рассмотрения предмета. Такова точка зрения наук математических и естественных.

Понятия прогресса и совершенства абсолютно невозможны в математических науках. В естественных науках они, правда, уже имеют применение, но в чисто эволюционном смысле. Когда говорят, что цветковые растения совершеннее папоротников, папоротники совершеннее лиственных мхов и т. д. , то имеют в виду только то, что первые сложнее вторых, что в них части (органы и клетки) более дифференцированы, а никак не то, что первые в каком-либо отношении лучше вторых.

Если подходить к науке о языке с этим различением субъективного и объективного, то языковедение окажется наукой не гуманитарной, а естественной. Понятие языкового прогресса в нем целиком заменяется понятием языковой эволюции. Если в начальном периоде нашей науки и были оживленные споры о преимуществах тех или иных языков или групп языков друг перед другом (например, синтетических пред аналитическими) , то в настоящее время эти споры приумолкли.

Совершенно также, как зоолог и ботаник в конце концов вынуждены признать каждое животное и растение совершенством в своем роде, в смысле идеального приспособления к окружающей среде, так же и современный лингвист признает каждый язык совершенным применительно к тому национальному духу, который в нем выразился.

И не только к целым языкам, но и к отдельным языковым фактам лингвист как таковой может относиться в настоящее время только объективно-познавательно. Для него нет в процессе изучения (заранее подчеркиваю это условие ввиду всего последующего) ни «правильного» и «неправильного» в языке, ни «красивого» и «некрасивого», ни «удачного» и «неудачного» и т. д. , и т. д. В мире слов и звуков для него нет правых и виноватых. Как пушкинский «дьяк, в приказах поседелый», он

«Спокойно зрит на правых и виновных,
Добру и злу внимая равнодушно,
Не ведая ни жалости, ни гнева.. . «

с той лишь разницей, что и в конечном итоге он ни одного факта не осудит, а лишь изучит. Эта точка зрения, для современного лингвиста сама собою подразумевающаяся, столь чужда широкой публике, что я считаю нелишним иллюстрировать это объективное отношение на отдельных конкретных примерах, чтобы читатель видел, что оно возможно по отношению ко всякому языковому факту.

Сущность объективной и нормативной точек зрения на язык. Нормативность как отличительная черта литературного языка.

Объективная точка зрения на язык – такая, при которой эмоциональное и волевое отношение к предмету совершенно отсутствуют, а присутствует только одно отношение познавательное. Отсутствие оценки – первый признак объективного рассмотрения предмета. Такова т. з. наук математических и естественных. Понятие прогресса абсолютно невозможно в математических науках, а в естественных – только понятие эволюции. В гуманитарных науках – неизбежный субъективизм. Ни одно гуманитарное направление мысли не может отказаться от этического идеала и этической оценки изучаемого. С этой точки зрения языковедение окажется естественной наукой, потому что понятие языкового прогресса целиком заменяется понятием языковой эволюции.

Лингвист не может ни к целым языкам, ни к отдельным языковым фактам относиться объективно-познавательно. Для него в процессе изучения нет ни «правильного» и «неправильного», ни «красивого» и «некрасивого». Таким образом, все современные говоры – только потомки более древних наречий, а они – еще более древних, и так до самого распадения русского языка на наречия и говоры. Литературное наречие – лишь одно из этих областных наречий, обособившееся в своей истории, испытавшее благодаря своей «литературности» более сложную эволюцию, вобравшее в себя ряд чужеродных элементов и зажившее собственной жизнью, неестественной с точки зрения общих законов развития языка.

Отличие литературного наречия от естественных – стремление говорящего нормировать свою речь. Черты литературно-языкового идеала:

1. Консерватизм, ссылка на традицию, неподвижность норм. В языке «все течет», а в лит. наречии это течение заграждено плотиной нормативного консерватизма до такой степени, что языковая река чуть ли не превращена в искусственное озеро.

Если бы литературное наречие менялось быстро, каждое поколение могло бы пользоваться только литературой своего и предшествующего поколения. Но при таких условиях не было бы и самой литературы, т.к. литература всякого поколения создается предшествующей.

2. Идеал всегда местный. Консерватизм объединяет народ во времени, а равнение на языковой центр – территориально. Литературное наречие задерживает процесс дифференциации.

3. Стремление к ясности, понятности. В литературном наречии всегда в той или иной степени говорят непонятно, потому что мы не просто говорим, а «хотим сказать» что-то. Непонятность обусловлена общей сложностью культурной жизни, а экономия слов возможна при условиях

— общности предыдущего опыта.

Чем «литературнее» речь, тем меньшую роль играет обстановка и общность опыта. Трудность языкового общения растет прямо пропорционально числу общающихся, и там, где одна из сторон – неопределенное множество, эта трудность достигает максимума. А книги печатаются для неопределенного множества лиц.

Объективная и нормативная т. з. даже требуют одно другого. Их противоречие только мнимое. Наука взяла себе «сущее», а жизнь – «должное», а там, где «сущее» основывается на «должном», возникают прикладные, нормативные науки. Наука изучает, жизнь творит.

Лингвист должен быть участником языкового процесса. Он не только расценивает языковые факты, но и вмешивается в процесс языковой эволюции. Теоретический интерес должен поддерживаться практическим и наоборот. И объективная и нормативная т. з. должны прийти в равновесие и взаимодействие.

Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

От знания к творчеству. Как гуманитарные науки могут изменять мир (60 стр.)

Три точки зрения на язык: объективная, нормативная и проективная

Читайте также:  Диаметр зрачка влияет на остроту зрения

В своей известной статье «Объективная и нормативная точка зрения на язык» выдающийся языковед А.М. Пешковский предлагает различать две точки зрения на язык. Объективная — чисто познавательная, при полном отсутствии эмоционально-волевого отношения и оценки. «Человек не хочет ничего от изучаемого предмета ни для себя, ни для других, а он хочет только его познать». С этой точки зрения «языковедение окажется наукой не гуманитарной, а естественной» (50). Каждый язык совершенен в своем роде, в нем нет правильного и неправильного, красивого и некрасивого, удачного и неудачного. Даже кажущиеся просторечные искажения литературной речи оказываются лингвистически объяснимыми и оправданными. Например, «вчерась» – образование древнего типа, аналогичное церковнославянскому «днесь»; «дилехтор» (вместо «директор») – диссимиляция плавных согласных, и т. д.

Нормативный подход утверждает некий языковой идеал, делит все языковые явления на правильные и неправильные и полагает, что для каждого случая есть свое правило. Отличительная черта этого идеала – «его поразительный консерватизм, равного которому мы не встречаем ни в какой другой области духа. Из всех идеалов это единственный, который лежит целиком позади. «Правильной» всегда представляется речь старших поколений, предшествовавших литературных школ. Нормой признается то, что было, и отчасти то, что есть, но отнюдь не то, что будет» (54–55). Даже в сравнении с правовыми нормами такая нормативная точка зрения на язык выглядит более догматической и консервативной.

Далее Пешковский показывает, что обе точки зрения по-своему оправданны и дополняют друг друга. Но возможна и третья точка зрения на язык: не объективная и не нормативная, а проективная. Язык – не только предмет познания, но и предмет изменения: не в соответствии с нормой, а в направлении более полного выявления системных возможностей самого языка. Эта точка зрения основана на том, что язык не представляет собой законченную данность и в нем нет раз и навсегда достигнутого идеала. Поэтому мы не просто изучаем язык объективно и не просто подчиняем его заранее установленной норме, но участвуем в сотворении языка, в том, что Н.В. Крушевский вслед за В. Гумбольдтом назвал «вечным творчеством языка». Проективность, в отличие от нормативности, направлена именно к будущему, открытому всем возможностям языка, которые будут реализовываться при участии нашем и наших потомков.

Интересно, что сам Пешковский ясно описывает этот «третий» подход к языку как наиболее плодотворный, хотя и не выделяет его в качестве самостоятельного. Пешковский поднимает вопрос о «прикладных науках», о том, что каждая теория связана с определенной практикой: ученый-экономист, специалист по финансам выступают и как участники рыночной системы, покупатели, продавцы, банковские клиенты. Одним словом, «теоретики постоянно вмешиваются в этих областях в сферу практики» (60). Но то же самое происходит и в языкознании. Языковеды, наблюдатели и исследователи языка «готовы забыть, что они непрестанные творцы того же самого процесса, который наблюдают» (60). «Лингвист не как лингвист, а как участник языкового процесса, как член данной языковой общины, конечно, расценивает языковые факты…. И не только расценивает, но сплошь и рядом активной проповедью вмешивается в процесс языковой эволюции…» (61)

Правда, Пешковский противопоставляет лингвиста как ученого и как участника языкового процесса. Но почему же лингвист не может вмешиваться в процесс языковой эволюции именно как исследователь, почему его профессиональное знание и понимание языка должно быть строго отделено от его участия в языковом процессе? Тогда языковедение будет перерастать в столь же профессиональную, теоретически мотивированную практику, проективную работу над языком.

Сам Пешковский уподобляет процесс развития языка механизмам рынка и ценообразования:

«Как нет на рынке ни одного покупателя (даже из приценивающихся или осведомляющихся только) и ни одного продавца, которые бы не участвовали в создании рыночной цены, так нет в языке ни одного говорящего, который бы не участвовал в создании самого языка. Разница между обывателем и литератором здесь только количественная, как между крупными покупателями-продавцами и мелкими, но не качественная. И стремление всякого говорящего повлиять на язык, по сути дела, было бы настолько же естественно и законно, как стремление купить на рынке дешевле, а продать дороже» (61–62).

Точно так же и все участники языкового сообщества вносят свой посильный вклад в творческое развитие языка. Причем филолог, писатель, журналист, педагог, т. е. профессионалы, выступают в этом символическом обмене как «крупные покупатели-продавцы», и их роль в эволюции языка, в росте одних стоимостей (слов, значений и т. п.) и снижении других является решающей.

И объективный, познавательный, и нормативный, оценочный подходы к языку тоже совершенно оправданны. Но именно проективная точка зрения, исходящая из потребностей системного развития самого языка, наименее представлена в спектре современных взглядов на язык. Именно поэтому язык как динамическая система более всего в ней нуждается.

Джордж Оруэлл: проект обогащения языка. «Новые слова» против «новояза»

Идея создания новых слов, сознательного обогащения языка поначалу кажется еретической и утопической. Приходит на память роман «1984» Джорджа Оруэлла – беспощадная критика тоталитаризма и всех его пропагандистско-лингвистических установок, включая искусственный, обедненный, схематический язык, «новояз», с заранее внедренными в него «правильными» оценками всех явлений. Тем более интересно, что сам Оруэлл был сторонником целенаправленного обновления языка. О его лингвистических взглядах и проекте творческого обогащения английского языка мы узнаем из его статьи «Новые слова» (1940), откуда приведу несколько фрагментов:

«В настоящее время образование новых слов – медленный процесс (я читал где-то, что английский язык приобретает примерно шесть и теряет четыре слова ежегодно). Новые слова сейчас не создают целенаправленно, за исключением названий материальных объектов. Было бы вполне осуществимо изобрести словарь порядка нескольких тысяч слов, которые охватывали бы те области нашего опыта, которые сейчас практически не обозначены в языке.

Сдается мне, что по части точности и выразительности наш язык до сих пор пребывает в каменном веке. Выход из положения, который я предлагаю, – изобретать слова намеренно, как изобретают части автомобильного двигателя. Представим себе, что существует лексика, которая бы точно выражала жизнь разума и больше нет нужды в безнадежном чувстве невыразимости жизни… Я думаю, польза от этого очевидна. Еще более очевидная польза – сесть и на практике приняться за процесс создания новых слов, руководствуясь здравым смыслом.

Для одиночки или небольшой группы взяться за пополнение языка, как делает сейчас Джеймс Джойс, – такой же абсурд, как играть одному в футбол. Нужны несколько тысяч одаренных, но нормальных людей, которые бы посвятили себя словотворчеству с такой же серьезностью, с какой люди посвящают себя в наше время исследованию Шекспира. При таком условии, я верю, мы могли бы творить чудеса с языком. Интересно, что в то время как наше знание развивается и наша жизнь и, следовательно, наш ум усложняются столь быстро, язык, главное средство коммуникации, движется еле-еле. Именно поэтому, я думаю, идея сознательного изобретения слов заслуживает, по крайней мере, обсуждения».

Итак, Оруэлл не просто предлагает создавать новые слова и последовательно вводить их в язык: он мыслит это как вполне осуществимый проект, вовлекающий группу одаренных людей, писателей, филологов, посвятивших себя словотворчеству и мыслетворчеству. Его статья полна конкретных технических соображений о том, какие области человеческого опыта больше всего нуждаются в новых способах выражения, как сделать новые слова наиболее естественными и способствовать их вхождению в язык.

ОБЪЕКТИВНАЯ И НОРМАТИВНАЯ ТОЧКИ ЗРЕНИЯ НА ЯЗЫК

Бюлер К.

СТРУКТУРНАЯ МОДЕЛЬ ЯЗЫКА

1. Все еще существуют теоретики, которые одним махом пытаются определить понятие «язык» обычным способом — per genus proximum et differentiam specificam 2 . Напротив того, современные логики осознали безнадежность таких попыток и поступают иным образом. Если немецкое слово Sprache французы переводят то как lа parole, то как la langue, то уже одного этого факта достаточно, чтобы признать правильность их позиции. Надо учесть, что речевая деятельность и язык — неравнозначные явления и структурный анализ обоих никогда не может дать полного совпадения. Возьмем для примера понятие предложения. Джон Рис приводит в своей прилежной книге 139 определений предложения. Если среди них было хотя бы шесть, которые давали бы специалистам что-либо существенное, то это должно было бы привести их в полное изумление и подвергнуть сомнению все традиционные методы. Что такое предложение? Прежде чем ответить на этот вопрос, необходимо предварительно решить: имеете ли вы в виду явление, относящееся к области la langue или la parole.

Столь же проста в своей основе неразрешимая «загадка» понятия предложения. Существует много возможностей так оформить речевой поток и настолько однозначно включить в контекст поля, что мы, интерпретируя его, сможем сказать — это «предложение». Но существует только одна из этих многих возможностей, которая представляет интерес для грамматиков как таковых.

2. Напротив того, вопрос о функциях и строении языка будет еще раз подвергнут обсуждению. Модель органона языка изображает на схеме функции, а структурная модель языка призвана сделать наглядным строение. Функции и строение чего? Не случайно оказываются вынужденными устанавливать основные функции языка на основе обычной ситуации, когда некто говорит другому о чем-либо.

Демпе выступает против этого и отвлекает внимание языковедов на «образующую язык потребность» в функции наименования. Он относится к тем логикам, которые верят в старые методы и надеются постигнуть «образующую язык потребность» одним ударом. И он настолько привязался к этой идее, что вообще не допускает других возможностей. Поэтому его реферат о моей аксиоматике начинается предложением: «Аксиома А обнажает костяк человеческого языка» и далее: «Особое выделение знакового характера языка в аксиоме В обусловливается для Бюлера потребностью в обеспечении единого характера его трем чувственным и знаковым измерениям».

3. Положение о знаковой природе языка защищает от всяческих промахов и блужданий. То, что по воздуху передается от рта говорящего к уху слушающего, есть не Ousia 4 , а звуковые волны со знаковой функцией для психофизической системы участника речевого акта. Правда, все еще встречается магическое обращение со словами и предложениями, но к концепции теории языка оно имеет такое же далекое отношение, как и молитвы заклинателей погоды к метеорологии. С другой стороны, посредством принципа знаковой природы языка можно элегантно выудить flatus vocis номинализма. Этого достаточно и больше нечего ожидать, пока не будут исполнены требования всеобщей сематологии. Но ныне еще не существует всеобщей сематологии

Каждое из этих образований последовательно должно быть подвергнуто тщательному анализу и обсуждению со специалистами. Фонологи, например, достигли действительно решающих успехов, и вспомогательный принцип о знаковой природе языка блестяще оправдал себя в их области. Именем фонемы названы ведь звуковые знаки, образующие звуковой облик слова. Тот факт, что в каждом языке имеется ограниченное количество таких звуковых знаков и что они составляют внутреннюю систему, относится к важнейшим выводам, которыми мы обязаны языкознанию нашего времени.

4. Теперь краткое разъяснение о двуединстве слова и предложения. Никому из языковедов не придет в голову, что возможны предложения без слов, хотя это звучит не более парадоксально, чем предложение о существовании слов без предложения. В действительности слово и предложение — два коррелятивных фактора в построении речи. На вопрос, что такое слово, удовлетворительно может ответить только тот, кто держит в уме предложение, когда он произносит данное слово, и обратно. Не приходится возражать, когда о слове пер вым произносит суждение теоретик из школы Гуссерля 1 и преподносит нам краткие и меткие определения простых и сложных слов, почерпнутые из «Логических исследований». При этом должно полностью замереть благоговейное удивление относительно «образующей язык потребности». Ибо шагом по направлению к человеческому является уже то, что звуки подчинены вещам, процессам, качествам, отношениям в пределах языка. Но тогда, когда надлежащим образом окончится это вызванное своеобразием человека удивление, тогда на сцену выступят данные эмпириков о пестром многообразии слов. И если теории не хотят потерпеть кораблекрушения — будь это в центральных или периферийных областях языка, — то очень рекомендуется держаться поближе к поучениям эмпириков. Ведь и hier, jetzt, ich (здесь, теперь, я) также слова, а на границе языкового существуют еще так называемые междометия.

5. Понятие «поле» составляет обязательный компонент современной психологии; я рекомендовал его лингвистам и уверен, что оно постепенно заменит заношенный реквизит в языковедческих сокровищницах понятий. И в первую очередь аристотелевское понятие формы. Уже давно чувствовалась потребность избавиться от этого набальзамированного трупа и заполучить вместо него что-либо живое. Слово «форма» также часто являлось еще современникам Вундта, как и говорящим по-немецки вспомогательный глагол sein (быть); неутомимый Антон Марта заполнил больше сотни страниц своей «Всеобщей грамматики» доказательствами протееобразного изменения значения понятия формы в лингвистических работах Вундта. Должно ли сохраняться такое положение вечно?

Последнее подобно анализу внутренней сущности. Если мы обратимся к такому само собой разумеющемуся для языковеда вопросу, как способ проявления этой внутренней сущности, то возникает понятие поля. Какое-либо поле в широком смысле этого слова всегда наличествует; соотношение с ним имеется всегда, когда рождается речевой звук и когда он, наделенный значением, вступает в мир. В иных случаях оно находится в контексте определенного действия и в качестве эмпрактического выражения требует истолкования на основании местоположения в осмысленном поведении посылающего его (говорящего). Или же знак оказывается хотя и полностью изолированным от подобного жизненного опыта, но зато при крепленным к какой-либо вещи, подобно наименованию памятника и т. д. Здесь допустима такая симфиза 1 . Или (еще по-другому): отдельный знак находит опору и смыслонаполнение в структурном образовании с себе подобными. В этом случае физическое окружение, в котором он всегда выступает, отходит на задний план и становится несущественным, точно так же как это имеет место с поверхностью бумаги, когда мы читаем книгу. Так же исчезает и жизненный опыт производителя знака, в котором этот последний занимает определенное место; он становится неузнаваем, например, тогда, когда знак производится печатной машиной типографии. Но зато всячески поддерживается и сохраняется синсемантическая опора знака; он толкуется и отлично понимается на основе контекста. В крайних случаях синсемантические факторы являются его единственным релевантным полем.

6. Подведем итоги: «образующих язык потребностей» существует больше, чем одна. Еще ни один теоретик не находил пути к логическому построению символического поля на основе «образующей язык потребности» в функции называния или (скажем мы) одной только символической функции. Он и не найдет такого пути, так как можно

доказать существование способных к функционированию символических образований, лишенных какой-либо синсемантики; я разумею при этом морскую сигнализацию флажками, привлекавшуюся уже мною для сравнения, или изучение так называемых однословных предложений в жизни детей. Убедительным, наоборот, представляется возникновение языка из полеобразования под влиянием требований, которые его потребитель ставит перед ним, когда все новые и новые предметы он намеревается уловить и фиксировать посредством ограниченного количества называющих и указывающих знаков. Убедительно также толкование фонем как совокупности знаков и средств связи предложений. Но логически получить эти явления нельзя, они должны быть отвлечены от языка, каков он есть. Поэтому структурная модель действительного языка должна быть синтетическая, а не аналитическая. Во всяком случае ни одному абстрактному теоретику до сегодняшнего дня не удалось дать такого построения, из которого могли бы извлечь какую-либо пользу или практические выводы знатоки бесконечно сложного строя действительного языка. Это относится и к идее (ценной в других отношениях) «априорной» грамматики в духе «Логических исследований» Гуссерля; это относится также и к опытам Демпе, которые, кстати говоря, сам заслуженный автор в другом месте своей статьи ограничивает монологичной речью. При этом следует иметь в виду, что монолог представляет редуцированную речевую ситуацию, а из более бедной (по своим отношениям) схемы логически нельзя вывести более богатую, скорее наоборот: из более богатой надо выводить более бедную.

А. М. ПЕШКОВСКИЙ

В.Гумбольдт

Моисеев А.И. Письмо и язык

РУССКИЙ алфавит с элементами слогового письма. Обслуживает русский язык (славянские языки индоевропейской семьи) с 18 в. Ныне в России применяется для более чем ста языков неславянских народностей (карелы с 1980 перешли на латиницу).

В 2002 российским парламентом внесена поправка в федеральный закон «О языках народов РФ», которая установила, что «графической основой государственного языка РФ и всех государственных языков республик РФ является кириллица». В 2004 Конституционный суд РФ признал право органа федерального законодательной власти устанавливать графическую основу государственных языков народов России.

Русское письмо можно считать первым алфавитом мира, носитель которого поднялся в космос. В 1961 Юрий Гагарин вывел русскую азбуку за пределы земного существования на корабле «Восток». Именно это название, написанное кириллицей, могли увидеть ангелы, если бы пролетали рядом с советским звездолетом.

Своеобразие русского письма в том, что из 33-х графем современного алфавита четыре буквы (е, ё, ю, я) могли читаться как мягкие гласные ( i е, ö, ü, ä после согласных) и как йотированные, своего рода слоги (je, jo, ju, ja – в начале слов, перед гласными, «ъ», «ь»). Буква «е» в середине слов могла читаться и как «э» (в иностранных словах). Графемы, у которых несколько фонетических значений (е, ё, и, ю, я) называются омофоны. Кроме того, в русской азбуке есть две диакритики (для ё, й) и два знака (ъ, ь), которые никакого звука не передают. Их можно назвать эписемами; это вспомогательные графемы. Ъ вместе с Ь выполняют разделительную функцию внутри слова (ср.: съел, пью). В последнее время в этом значении границы между Ъ и Ь стираются (ср. съел -[sjel/s’jel]). «Ер» теряет свои позиции и от его замещения «ерем» удерживает только традиция. Эписемы дополняют систему омофонов . Поставленные вместе они снимают многозначность прочтения: эписема перед омофоном указывает на слоговой характер гласной буквы (ср. сел/съел). «Ь» указывает еще и на мягкость согласного (ср.: мол/моль), а также на некоторые грамматические формы слов: инфинитив (ср.: пить), 2-е лицо ед. числа глагола (ср. пьешь), повелительное наклонение (ср. режь, ешь) и женский род (ср. ночь, но мяч).

Несколько слов о правописании. Безударные «о», «е» подвергаются редукции и читаются как «а», «и» соответственно (ср.: леса [lisa], лесом [lesam]). Знак ударения факультативен (ср. сóрок т.е. число; сорóк т.е. птиц). В конце слов звонкие согласные оглушаются (ср. бог [bok]). В скоплениях двух согласных первая из них подстраивается под звонкость/глухость второй (ср. отдел [addel], без сил [bissil]). В наиболее часто употребимых словах (особенно в именах собственных) может наблюдаться характерная для просторечия редукция: сейчас [ɕas], сегодня [s j odn j a], здраствуйте [zdrasti], Александр Александрович [san sanɨtɕ].

Взаимодополняющая конструкция омофонов и эписем позволяет передавать 43 фонемы современного русского языка при помощи всего 33-х графем. Такая экономия букв уникальная в мировой практике.

Современное русское письмо по своему начертанию и составу восходит к древне славянской кириллице, которая была реформирована в 1708-10 царем Петром I. Из старой азбуки изъято 10 букв ѪѦѬѨѰѤѮѲѾЗ и добавлено 4 новых Э, Я, Ё, Й; это собственно и есть русские графемы, наличие или отсутствие которых отличает русское письмо от близкородственных болгарского, македонского, сербского, украинского и белорусского.

В русском алфавите все буквы можно разделить на три группы: АВГЕКМОПРТФХ – греческие буквы; ДЗИЙЕЛНСУ -видоизмененные греческие; ЖБЦЧШЩЫЭЮЯЪЬ – буквы неясного происхождения.

Петр I также отменил обычай ставить ударения (силы), придыхания, сокращения (титлы) и прочие надстрочные знаки. Вместе с гражданицей введены также арабские цифры взамен обозначения чисел буквами на греческий манер и новые графонимы по образцу латинских.

Читайте также:  Что такое жизнь с точки зрения человека

О сильном влиянии латиницы говорит и то, что Петр поначалу заменил 3 на S , И на I, Ф на Ө, но эти перегибы не прижились.

Языковед В. Виноградов назвал реформу азбуки 1708 «резким ударом по средневековому фетишизму в сфере церковнославянского языка». Новое, более простое письмо послужило толчком к развитию русской словесности. В 1757 М. Ломоносов издает «Российскую грамматику». Ей, правда, предшествовали труды Л. Зизания, М. Смотрицкого, В. Тредиаковского, В. Адодурова и А. Барсова. Первая книга, напечатанная гражданицей –«Геометриа словенски землемерие» в 1708. Позже появились зачинатели национального периода подъема русского языка: Г. Державин, И. Крылов, А. Грибоедов. Непревзойденной вершиной отечественной литературы считается А. Пушкин. Особое внимание за рубежом уделяется творчеству Ф. Достоевского, Л. Толстого и А. Чехова.

Почти все русские исследователи положительно оценивают графическую реформу письма. М. Ломоносов писал, что не одни бояре и боярыни поскидывали с себя широкие шубы, но и буквы нарядились в легкие одежды. И, как диссонанс этому «гимну простоте», «сыманию лаптей с отсталых букв» звучат слова философа Н. Федорова в статье «О письменах». Он видел в опрощении графических форм «мертвопись», усталость человеческого ума и начало конца письменной культуры. Как потеря русской самобытности, перестройка азбуки рассматривалась некоторыми славянофилософами и религиозными мыслителями. (Сравните трепетное отношение к «ижице» со стороны Д. Мережковского и даже С. Есенина в статье «Ключи Марии»). С древним письмом связано чувство необъяснимой ностальгии. Так, белорусский поэт М. Богданович в стихотворении «Книга» писал: «Перечитав рядки кириллицы пригожей, почуял ладан с воском пополам. »

Как бы там ни было, с 19 в. графика русских шрифтов развивалась параллельно с латинскими. Появлялись, правда, и надуманные шрифты, с неоправданными графическими схемами букв (стиль модерн). Если древняя кириллица была заимствована русскими из болгаро-македонских земель, то со времен Петра началось обратное влияние. На Балканах русская гражданина бралась за образец реформы национальных вариантов кириллицы (сербская и македонская кириллица лишена слоговых элементов и соответственно эписем).

Русское письмо – мировое, одно из немногих, бытующих сразу в нескольких частях света (в Европе, Азии и ранее в Америке).Именно в реформированном Петром виде оно охватило огромную территорию от Восточной Пруссии до Аляски и от Шпицбергена до Таджикистана. Однако к 1991 престижность русского письма резко снижается из-за центробежных процессов в СССР.

Последняя реформа русского письма 1918, предпринятая советским правительством, готовилась еще 14 лет назад в стенах Российской академии наук. Новое усекновение абевеги готовил академик А. Шахматов (1864-1920). Реформа неоднократно откладывалась, но все ж таки буквы ь, о, i, ъ (в конце слов после согласных) были упразднены. Хотя буквы Ѯ и Ѵ официально не отменены, но не используются по умолчанию. Ъ долгое время заменялся апострофом (ср. съезд = с’езд).

В 1956 русское правописание окончательно обусловлено «Правилами русской орфографии и пунктуации». После 1991 раздаются отдельные голоса к реанимации некоторых упраздненных знаков ѣ и особенно i). Все идет к тому, что «ё», придуманная еще Н. Карамзиным, будет окончательно восстановлена в правах (такое уже было в 1943-56 гг.). Предлагалось использовать эписемы для маркировки категории активности (ср.: Матьъ любит дочь; Заклятие зверяъ) и мужских фамилий (ср.: Моваъ, Стецкоъ, Бергъ, Мышьъ).

Историк А. Куник предложил в 1875 указал на возможность связи имени слова Rus с эпическим прозвищем готов Hreidhgotar, для которого он восстановляет более древнюю форму Hrôthigutans (славные готы). Однако остается неясным, каким образом прозвище готов, хотя бы в сокращенной форме, могло перейти к финнам (Швеция по-фински Ruotsi) и славянам для обозначения скандинавской династии. Мысль Куника развил в новом, не менее спорном направлении А. Будилович: он и исторически, и этнологически ставит Rus в связь с готской основой hrôth, (слава), пытаясь, таким образом, заменить «норманнскую» теорию «готской».

РУССКОЕ ПИСЬМО НА ФОНЕ АЛФАВИТОВ ЕВРОПЫ

Русское письмо отличается как от греческого, так и от латинского (несмотря на их обоюдное родство). В русской азбуке строчные буквы отличаются от прописных только размерами (но ср. а-А, б-Б, е-Е). Если форма греческих букв стремится к треугольнику, латинских – к кругу, то русских – к квадрату. Эта закономерность нагляднее всего проявляется на развитии букв типа Д (Δ → D → Д). Графический рисунок русского текста отличается лапидарностью. Греческие графемы наиболее симметричны, латинские наделены также правой асимметрией (ср. В, С, Е, Р...). Греко-латинская традиция левоориентированных букв не знает в отличие от русской (ср. 3, I, Ч, Э, Я). Буквы русского письма состоят из большего числа элементов. Стремление графем русского письма принять форму квадрата наложило отпечаток на развитие национальных шрифтов. По аналогии с Ш и Е формируются буквы Э и Т. Буква Ц стремится к форме перевернутой П (ср. специфические угловатые конфигурации букв ж, м, к, а, в, и, полусвастиковая форма у). В 20-е гг. под лозунгом «За латинизацию широким фронтом» готовились предложения о переводе русской графики с кириллицы на латиницу, «как более прогрессивный алфавит». Два таких проекта разработали известные языковеды Н. Яковлев и Б. Ларин. Интересно, что при этом возникли споры по оптимальной транслитерации шипящих (ж, ч, ш и особенно щ), йотированных и Э. Ларин предложил обозначать Щ через немецкую ß (в Библиотеке Конгресса США этот звук маркировали эксиграфом :shch:). В 1951-56 Институт языкознания АН СССР разработал правила международной транскрипции русских собственных имен латинскими буквами. Эта система считается второй русской орфографией на латинской основе. Свой вариант латинизации русского письма предложила ISO.

В 1967 создана Международная ассоциация преподавателей русского языка и литературы (МАПРЯЛ), а в 1973 – Институт русского языка им. Пушкина. С 1980 выходит журнал «Русское языкознание».

Собственно, и в прежние эпохи индивидуальное словотворчество было важным фактором обогащения языка. М. Ломоносов ввел такие слова, как маятник, насос, частица, притяжение, созвездие, рудник, чертеж; Н. Карамзин — промышленность, влюбленность, рассеянность, трогательный, будущность, общественность, человечность, общеполезный, достижимый, усовершенствовать. От А. Шишкова пришли слова баснословие и лицедей, от Ф. Достоевского — стушеваться, от К. Брюллова — отсебятина, от В. Хлебникова — ладомир, от А. Белого — летчик, от И. Северянина — бездарь, от А. Солженицына — образованщина.

В языки мира из русского были заимствованы специфичные для отечественной культуры: водка, валенки, самовар, балалайка, степь, тундра. Единственное слово из научно-технической терминологии, разошедшееся по миру — спутник (сейчас его вытесняет синоним satellite с тем же значением. В отдельно взятые иностранные языки русских слов вошло гораздо больше, чем в международную лексику (например, проба в арабском — بروفة).

Русский язык советской эпохи породил непереводимые на иностранные языки сочетания слов: ударник производства, доска почета, недоперевыполнение плана.

К 2011 был разработан шрифт кириллизованной латиницы (Cyrila Sans Serif Bold), который предлагается к использованию на планшетниках платформы Андроид:
Дa, Бb, Сс, Dd, Эе, Ff, Gg, Hн, Ii, Jj, Kk, Ll, Mм, Ии, Оо, Pp, Qq, Яг, Ss, Tt, Uu, Ѵѵ, Шш, Хх, Чџ, Zz.

Этот шрифт отражает представления европейцев, пишущих латиницей, о кириллице. В их понимании кириллица и латиница похожи, только некоторые буквы зеркально симметричны друг другу.

Дирингер Д. Алфавит.

Поскольку письмо с той или иной степенью точности передает слова и звуки речи, оно теснейшим образом связано с языком. Письменность давно уже стала общеупотребительным средством контактов и взаимопонимания между людьми, обмена в рамках общества идеями, средством распространения информации, высказывания людьми своих мыслей. Письмо позволяет нести идеи через время и пространство, из прошлого в настоящее, из настоящего в будущее, от человека к человеку, от народа к народу, из страны в страну.

Письмо не только техническое средство передачи информации. Нередко сам процесс

начертания знаков становится искусством. Каллиграфия имеет много различных стилей, и у каждого из них есть свои исторические особенности. Этими замечаниями, которыми мы пока ограничимся, мы хотели пояснить еще раз, что письменность в значительной степени необходимо причислять к достижениям человеческой культуры, что возникновение или изобретение письменности стало решающим шагом на пути культурного развития. Предварительные ступени и ранние формы письменности обнаруживаются у истоков человеческой культуры. История письма — это история культуры. Вместе с тем она часть общей истории, как это станет ясно при рассмотрении излагаемого ниже материала.

Алфавит в нашем обычном понимании — это латинское письмо с 26 графическими знаками, расположенными в общепринятом порядке: А, В, С и так далее до Z. Другими видами

буквенного письма являются греческое, кириллица, или русское письмо, и арабское.

Существуют специфические формы букв, составляющие основу рукописных и печатных шрифтов. По стилистическим особенностям различают антикву, гротеск, фрактуру. Уже одно это многообразие свидетельствует об историческом развитии письма.

В целом же считается, что латинский алфавит является продолжением греческого. В свою очередь, греки позаимствовали алфавит у финикийцев. Вопрос о происхождении алфавита уводит нас в самые глубины истории, причем не только истории греков и римлян, но и истории Древнего Востока, всего Древнего мира.

Греки первыми заинтересовались вопросом о происхождении письменности. О финикийском буквенном письме в V в. до н. э. писал в пятой книге своей «Истории» греческий писа-

тель Геродот. Он много путешествовал, бывал в восточных странах Древнего мира. Не исключено, однако, что он лишь повторил более или менее распространенное в тот период среди образованных и грамотных людей предание.

Тацит набросал картину, которая слишком проста, чтобы быть исторически убедительной. Но она достаточно выразительна. Тем более, что мы вполне можем оставить в стороне самого Кадма — эту героическую и поэтическую фигуру греческого эпоса. Скажем лишь, что сын финикийского царя Кадм в поисках похищенной Зевсом Европы попал в Грецию и основал в Беотии (Центральная Греция) крепость Кадмею.

Греки охотно воспринимали все то, что при контактах с народами Передней Азии и Египта казалось им привлекательным и полезным. Позже, на рубеже IV и III вв. до н. э., когда Александр Македонский завоевал персидскую империю Ахеменидов и провозгласил в качестве одной из главных целей своей политики соединение эллинства с Востоком, в ряде восточных стран сложилось несколько государств греческого типа, оказавших глубокое воздействие на структуру и характер последующих государственных образований в данном регионе. Такое положение сохранялось до тех пор, пока большинство этих территорий не отошло к Риму. В процветавших на этих землях греческих городах — в первую очередь в Александрии (Египет) и Антиохии (Сирия) — приобрели новые черты и углубились плодотворные связи с Востоком во всех сферах социальных отношений, в экономике, в духовной жизни, в искусстве. Сложились специфические особенности эллинистической культуры. Эллинизм соединил культурное наследие Востока с совершенной культурой античного мира, в результате чего возникли тот космополитизм и тот синкретизм, которые, начиная с V в. н. э., способствовали растворению греко-римской культуры в новых формах жизни Европы средних веков и нового времени. Эта последовательность прослеживается достаточно ясно, несмотря на всевозможные частые отклонения и особенности, и позволяет нам говорить об истории Древнего мира в целом. Человеческое воображение с трудом преодолевает тысячелетия, отделяющие нас от древних эпох. Идеографическое и фонетическое письмо складывается на основе

развития унаследованных от доисторического этапа рисунков; оно представляется нам одним из самых значительных творений духовной культуры того времени. От него — путь к возникновению буквенного письма. В процессе дальнейшего развития эта форма письменности стала достоянием почти всего человечества, за исключением народов Восточной Азии.

Месопотамия — страна, располагавшаяся в междуречье Тигра и Евфрата, некогда была очагом вавилонской и ассирийской культуры; это в первую очередь относится к южной, прилегающей к Персидскому заливу территории, где в IV—III тысячелетиях до н. э. возникла ранняя культура шумеров. А за сирийскими и арабскими пустынями, на берегах Нила находился Египет. Именно в этих странах древней культуры — истоки зарождения письменности. Первые случаи пользования письменностью следует искать не на Ниле, как думал Тацит, а в Нижней Месопотамии, в древнем Шумере. Своими корнями история письменности уходит к длительному периоду доисторического раз

вития. В расположенных к востоку от Шумера соседних землях, Эламе и Сузиане, из деревенских племенных союзов, историю которых можно проследить вплоть до V тысячелетия, возникают первые похожие на города поселения; с ростом их жителей все четче вырисовывается разделение труда между земледельцами и ремесленниками, разложение первобытного образа жизни и переход к классовому обществу. В IV тысячелетии в связи с этим процессом возникает раннеклассовое государство.

Если в Сузиане это развитие было прервано войнами, то в Шумере оно продолжалось в IV тысячелетии и сыграло значительную роль в будущем. В процессе перехода от культуры неолита к переднеазиатскому халколиту, мед-но-каменному веку, который, возможно, начался в V тысячелетии и продолжался в IV, как это показывают древнейшие памятники возникают ремесла и искусство. Такие слои были обнаружены в районе тель-Халаф (северная часть Месопотамии).

Прогрессирующее разделение труда ведет к расчленению социальной структуры племенных союзов.Новые религиозные представления связываются с местными культами и усиливают социальное положение жречества, все более отчетливо выступающего в качестве носителя экономической и политической организации, духовного и культурного движения.

Одной из форм выражения новых условий, насущных вопросов жизни был рисунок, изображение образов, знаков. Вначале печати почти ничем не отличались от амулетов. Затем, по мере развития ремесла и торговли, их начинают «ставить» на сельскохозяйственных товарах и ремесленных изделиях для обозначения прав собственника на эти предметы. Жрецы метят печатями храмовое имущество, считавшееся собственностью местного божества. По своему значению для формирования отношений собственности и организации хозяйства, а также по характеру В тель-халафский период на печатях вырезали геометрические фигуры или беспорядочные комбинации из точек и штрихов. В последующие периоды — Обейд I и II — на печатях и керамических изделиях появляются довольно точные изображения животных, к примеру охотничьей собаки. В конце халколита и вплоть до периода Урук IV мы наблюдаем следующее явление: стремясь к простоте и единообразию, мастера отходят от конкретных изображений предметов и животных и вырезают лишь характерные очертания. Было бы весьма неуместным рассматривать раннеисторические печати в качестве основы письменных знаков последующих эпох, но в них уже обнаруживается тенденция абстрагирования от конкретного образа к общепринятому линейному знаку.

В IV тысячелетии начинается процесс, в результате которого вскоре появились города, а во II тысячелетии поднялась вавилоно-ассирийская культура. Экономической основой жизни этих древних городов являлось сельское хозяйство на орошаемых землях, потребовавшее централизованного руководства, в котором ведущую организаторскую роль играло жречество. Поэтому на первом этапе исторического развития храм становится центром шумерского города; в дальнейшем жрецы отстаивают свое политическое влияние в борьбе со «светской», царской властью в молодых городах-государствах. Вместе с тем храмы становятся средоточием духовной жизни городского населения.

На документах почти всегда обозначено имя писца, по-видимому, в качестве ручательства за надлежащее исполнение. По мере того, как на передний план выдвигалась дворцовая политическая организация, которая стремилась встать в один ряд с храмами, писцы начинали служить и светским властям, пока, наконец, не сформировалась самостоятельная профессия. В общественной и частной жизни жителей городов писец стал играть не меньшую роль, чем жрец. При дворцах функционировали школы, где учили будущих служащих администрации и писцов; существовали также частные школы для них. Они сидели на базарах и у городских ворот. По всей вероятности, шумеры создавали свою письменность без каких-либо образцов или импульсов извне. Вначале писали для того, чтобы зафиксировать те или иные события хозяйственного или управленческого характера. Строительство домов и храмов, укреплений, работы по орошению и осушению земель, торговля — все это требовало письменности. Первые записи религиозного и «исторического» характера мы встречаем лишь около 2600 г. до н. э.

Шумерские письменные знаки не были изображениями конкретных предметов, идеограммами; они являлись графическими знаками-эквивалентами слов и читались так, как звучали эти слова. Шумерское письмо было словесным; при этом знак не являлся идеографическим изображением предмета или понятия, которые любой человек мог бы воспринять вне зависимости от того, знал он шумерский язык или нет.

Эти графические структуры изображались и интерпретировались не как образы; их писали и читали как абстрактные знаки. Эта особенность присуща многим словесно-слоговым видам письма. Люди получили возможность читать бегло, письменные знаки соответствовали фонетическому строю языка и точно передавали смысл речи. Так начался процесс, в конце концов приведший к созданию звукового письма, алфавита.

Мы располагаем весьма неполными сведениями о языке древних шумеров, но все-таки можем предположить, что и в их словарном запасе появляются новые слова и выражения по мере развития культуры, возникновения новых предметов и понятий. Руководивший раскопками в Уре английский археолог Л. Вулли выдвинул гипотезу, согласно которой новые слова возникали посредством соединения старых, привычных слов в словосочетания, которые приближались к смыслу новых понятий. В этих новых много-слоговых структурах старые словесные знаки теряли свой первоначальный смысл, становясь слоговыми. После внедрения слогового письма, к 2500 г.

до н. э., количество знаков с 1600—1800 изначальных сократилось до 800, а к 2000 г. до н. э. — до 500. Фонетизация шумерского языка остановилась на этой слоговой ступени, не сделав следующего шага — к отдельному звуку как основному элементу слова, то есть к алфавиту.

На рубеже IV и III тысячелетий из сирийских и арабских пустынь на территорию Месопотамии перекочевали семитские племена, родственные по языку и происхождению предкам позднейших ханаанеев, финикийцев, евреев, арамеев. Шумеры продолжали сохранять свои особенности, однако они постепенно сливались с аккадцами и в конце концов образовали новую культурную и языковую общность, народ. столицей которого стал расположенный выше по Евфрату Вавилон.

В самом Шумере в этот период все настоятельнее становятся стремления к объединению городов-государств или к их превращению в более крупные государственные структуры. Борьба за власть между правителями городов — патеси, а также потребности интенсивного водного хозяйства привели к возвышению в середине III тысячелетия до н. э. города-государства Лагаш. Стремление к гегемонии, по-видимому, способствовало распространению письменности, по крайней мере в той степени, в какой общая письменность могла содействовать укреплению центральной государственной власти

Эти процессы способствовали возникновению крупных государственных образований. Около 2300 г. до н. э. правитель Уммы и Урука Лугальзагеси сокрушил власть правителей Лагаша и предпринял военные походы от Персидского залива до Средиземного моря. Этот первый крупный завоеватель из Месопотамии называл себя «властелином стран». В жреческих царствах древнего Шумера родилась мысль о создании мировой державы. Города-государства, в которых господствовала храмовая экономика, все более втягивались в складывавшуюся организацию крупного и могущественного государства. Вскоре место шумерского царства заняло царство семитского правителя из Аккада Саргона I. Он и его преемник Нарам-Суэн раздвинули границы аккадского царства до Средиземного моря, может быть, даже до Кипра.

Так, если знак, обозначавший понятие «отец», шумеры читали как «ад», то вавилоня не произносили его как «абу». Но если знак использовался для обозначения слога в семитском слове, то его произносили по-шумерски.

Источники:
  • http://dic.academic.ru/book.nsf/88308657/%D0%9E%D0%B1%D1%8A%D0%B5%D0%BA%D1%82%D0%B8%D0%B2%D0%BD%D0%B0%D1%8F%20%D0%B8%20%D0%BD%D0%BE%D1%80%D0%BC%D0%B0%D1%82%D0%B8%D0%B2%D0%BD%D0%B0%D1%8F%20%D1%82%D0%BE%D1%87%D0%BA%D0%B0%20%D0%B7%D1%80%D0%B5%D0%BD%D0%B8%D1%8F%20%D0%BD%D0%B0%20%D1%8F%D0%B7%D1%8B%D0%BA
  • http://otvet.mail.ru/question/68315848
  • http://vikidalka.ru/2-90764.html
  • http://dom-knig.com/read_228047-60
  • http://lektsia.com/1x4fcb.html