Меню Рубрики

Что такое темное царство с точки зрения добролюбова

Впервые опубликовано в «Современнике», 1859, No VII, отд. III, стр. 17—78 (главы I, II) и No IX, отд. III, стр. 53—128 (главы III—V), с подписью: Н.—бов. Перепечатано в Сочинениях Н. А. Добролюбова, т. III. СПб., 1862, стр. 1—139, с существенными дополнениями и изменениями журнального текста, восходящими к не дошедшим до нас цензурным типографским гранкам статьи.

Автограф не сохранился, за исключением трех страниц главы второй печатного текста (от слов: «По этому правилу» — в наст. издании стр. 107, с. 8 снизу — до слов: пожалуй, и» — стр. 110, с. 28), хранящихся в ГПБ. См. фотокопию одного из этих листов: Н. А. Добролюбов. Собр. соч., т. 5. М., 1962.

Печатается в настоящем издании по тексту 1862 г., с учетом стилистической правки, сделанной Добролюбовым в «Современнике».

Статья «Темное царство» — одно из важнейших литературно-теоретических выступлений Добролюбова, сочетавшее мастерский критический разбор драматургии Островского с далеко идущими выводами общественно-политического порядка.

Характеризуя очень большое национально-демократическое значение комедий Островского, одинаково не понятых критикой и славянофильского и буржуазно-либерального лагеря, Добролюбов доказывал, что пафосом Островского как одного из самых передовых русских писателей является обнажение «неестественности общественных отношений, происходящих вследствие самодурства одних и бесправности других». Верно и глубоко определив общественное содержание драматургии Островского, его «пьес жизни», Добролюбов показал типическое, обобщающее значение его образов, раскрыл перед читателем потрясающую картину «темного царства», гнетущего произвола, нравственного растления людей.

Добролюбов обвиняет и негодует. Негодует против безвольных, слабых, смирившихся перед грубой силой. Осуждение Добролюбовым «безответных» отвечало революционно-демократической концепции народа. Чернышевский с горечью писал в статье: «Не начало ли перемены?»: «Рутина господствует над обыкновенным ходом жизни дюжинных людей и в простом народе, как во всех других сословиях, в простом народе рутина точно так же тупа, пошла, как во всех других сословиях» («Современник», 1861, No XI). Эта рутина обезличенных людей ненавистна Добролюбову: «Самодура уничтожить было бы нетрудно,— говорит он,— если б энергически принялись за это честные люди. Но беда в том, что под влиянием самодурства самые честные люди мельчают и истомляются в рабской бездеятельности». Добролюбов называет их людьми «обломовского типа». Они стоят «в стороне от практической сферы». Г. В. Плеханов верно писал, что статьи Добролюбова об Островском являлись «энергичным призывом к борьбе не только с самодурством, но — и это главное — с теми «искусственными» отношениями, на почве которых росло и процветало самодурство. В этом их основной мотив, в этом их великое историческое значение» («Добролюбов и Островский»,— Г. В. Плеханов. Искусство и литература. М., 1948, стр. 464).

Добролюбов — утопист в оценке исторического будущего России. Его мысль остановилась на пороге исторического материализма, но насыщена революционной активностью. Поэтому так часты и необходимы в его статье многозначительные поучения: «Законы имеют условное значение по отношению к нам. Но мало этого: они и сами по себе не вечны и не абсолютны. Принимая их, как выработанные уже условия прошедшей жизни, мы через то никак не обязываемся считать их совершеннейшими и отвергать всякие другие условия. Напротив, в мой естественный договор с обществом входит, по самой его сущности, и обязательство стараться об изыскании возможно лучших законов».

В статье Добролюбова разработаны принципы «реальной критики» — основы социологическою метода анализа произведений искусства, который поощряла революционно-демократическая эстетика. «Реальная критика», по мнению Добролюбова, исходит из действительных фактов, изображаемых в художественном произведении. Она не навязывает автору «чужих мыслей». Задачи реальной критики заключаются в том, чтобы показать, во-первых, смысл, какой имеют «жизненные факты, изображаемые художником»; во-вторых — «степень их значения в общественной жизни».

Принципы «реальной критики» направлены против эстетской, в истолковании Добролюбова, схоластической критики. Они опираются на его концепцию реализма. «. Главное достоинство писателя состоит в правде его изображений»,— одно из основных положений критика. Эту правду писатель постигает, если он обращается к существенным сторонам жизни. «Судя по тому, как глубоко проникает взгляд писателя в самую сущность явлений, как широко захватывает он в своих изображениях различные стороны жизни,— можно решить и то, как велик его талант».

Произведения писателя-реалиста являются хорошей основой для суждений о его взглядах, а «образы, созданные художником, собирая в себе, как в фокусе, факты действительной жизни, весьма способствуют составлению и распространению между людьми правильных понятий». Добролюбов видит связь между мировоззрением и талантом художника. Писатель, руководимый «правильными началами», имеет «выгоду пред неразвитым или ложно развитым писателем». Однако, зачастую, по словам Добролюбова, писатель может в «живых образах» «неприметно для самого себя уловить и выразить их внутренний смысл гораздо прежде, нежели определит его рассудком».

В освещении теоретических вопросов Добролюбовым сказывается антропологическое понимание некоторых особенностей творческого процесса. Критик особенно доверяет «художественной натуре» писателя. «. Мы не придаем,— пишет он,— исключительной важности тому, каким теориям он следует». Художественная правда может оказаться в противоречии с «отвлеченными понятиями». Анализируя комедию «Бедность не порок», Добролюбов считает, что Островский преследовал «самодурство во всех его видах» «совершенно независимо» от своих славянофильских иллюзий («временных воззрений») и «теоретических убеждений». Утверждая это, Добролюбов расходился в оценке комедии «Бедность не порок» с Чернышевским.

И все-таки теория «реальной критики» была значительным достижением в революционно-демократической эстетике, она предшествовала в некоторых отношениях теории отражения, сформулированной В. И. Лениным в его статье «Лев Толстой, как зеркало русской революции» (1908).

Статья «Темное царство» имела очень большой литературный и общественно-политический резонанс. Н. В. Шелгунов вспоминал: «Творчество Островского дало ему повод подсказать и осветить ту страшную пучину грязи, в которой ходили, пачкались и гибли целые ряды поколений, систематически воспитанных в собственном обезличении. «Темное царство» Добролюбова было не критикой, не протестом против отношений, делающих невозможным никакое правильное общежитие, это было целым поворотом общественного сознания на новый путь понятий» (Н. В. Шелгунов. Воспоминания. М.—Л., 1923, стр. 169). Об этом же писал в 1863 г. Д. И. Писарев, свидетельствуя, что, несмотря на враждебные отношения к статье умеренно-либеральной и консервативной критики, «Темное царство» Добролюбова «читалось с сочувствием и с увлечением в самых отдаленных углах России» («Наша университетская наука».— Д. И. Писарев. Сочинения, т. 2. М., 1955, стр. 180).

Против Добролюбова выступили все те, с которыми прямо или косвенно он полемизировал в своей статье. Ап. Григорьев решительно возражал против характеристики Островского как критика «темного царства». Он отстаивал свою линию: «Самодурство, это только накипь, пена, комический осадок; оно, разумеется, изображается поэтом комически, — да и как же иначе и изображать? — но не оно ключ к его созданиям!» Григорьев уверял, что «симпатий и антипатии массы» разойдутся с симпатиями и антипатиями Добролюбова («После «Грозы» Островского».— «Русский мир», 1860, No 5, 6). П. В. Анненков пытался доказать, что опыт Островского-драматурга убеждает в том, что «можно приближаться к простонародью и вообще к разным сословиям нашим с чем-нибудь иным, кроме сострадания, осмеяния и поучения» («О бурной рецензии на «Грозу» г. Островского, о народности, образованности и о прочем».— «Библиотека для чтения», 1860, No 3). М. М. Достоевский в рецензии на «Грозу» («Светоч», 1860, No 3), а несколько позже Н. Н. Страхов в статье «Бедность нашей литературы» («Отеч. записки», 1867, т. CXXIV, от. 2, стр. 25) поддержали Ап. Григорьева.

Добролюбов вновь полемизировал с некоторыми из них, защищал основные свои тезисы в статье «Луч света в темном царстве». См. стр. 231—300 настоящего издания. Попытки ослабить или оспорить выводы Добролюбова были безуспешны. Самый термин «темное царство» (в различном, правда, его истолковании) сразу же вошел в широкий литературно-общественный оборот. См. статьи критиков А. Пальховского («Московский вестник», 1859, No 49), А. Мельникова-Печерского («Северная пчела», 1860, No 41 и 42), М. И. Дарагана («Русская газета», 1859, No 8), Н. Д. Зайончковской («Отеч. записки», 1862, No 1, стр. 373).

Как отнесся к статье Добролюбова сам Островский? Прямых свидетельств для ответа на этот вопрос сохранилось очень мало, но все те документальные и мемуарные материалы, которыми мы располагаем, не оставляют никаких сомнений в высокой оценке Островским статьи «Темное царство». Критическая сводка свидетельств об этом дана в статье: В. Я. Лакшин. Об отношении Островского к Добролюбову — «Вопросы литературы», 1959, No 2. О непосредственном воздействии «Темного царства» на некоторые страницы «Грозы», над которой Островский работал в пору публикации ее Добролюбовым, см. Е. Холодов. Островский читает «Темное царство».— «Вопросы литературы», 1959, No 12, стр. 95—100.

Статья «Темное царство» была внимательно прочитана Карлом Марксом, который подчеркнул в четырехтомнике сочинений Добролюбова (1862) все места, говорящие о пришибленности и безответственности русской общественности. Отмечены им были также все суждения Добролюбова о «женской доле», о положении «девушки, мужней жены и невестки в семье» (Ф. Гинзбург. Русская библиотека Маркса и Энгельса.— «Группа «Освобождение труда»», сб. 4. М.—Л., 1926, стр. 387). В. И. Ленин использовал добролюбовский образ «темного царства» для характеристики дореволюционной России в статье «К вопросу об аграрной политике современного правительства» (1913).

Положения:

ТЕМНОЕ ЦАРСТВО

[. ] Очень странен такой оборот дела; но такова уж логика «темного царства». В этом случае, впрочем, именно темнота-то разумения этих людей и служит объяснением дела. В общем смысле, по-нашему, – что такое чувство законности? Это не есть что-нибудь неподвижное и формально определенное, не есть абсолютный принцип морали в известных, раз навсегда указанных формах. Происхождение его очень просто. Входя в общество, я приобретаю право пользоваться от него известною долею известных благ, составляющих достояние всех его членов. За это пользование я и сам обязываюсь платить тем, что буду стараться об увеличении общей суммы благ, находящихся в распоряжении этого общества. Такое обязательство вытекает из общего понятия о справедливости, которое лежит в природе человека. Но для того чтоб успешнее достигнуть общей цели, то есть увеличить сумму общего блага, люди принимают известный образ действий и гарантируют его какими-нибудь постановлениями, воспрещающими самовольную помеху общему делу с чьей бы то ни было стороны. Вступая в общество, я обязан принять и эти постановления и обещаться не нарушать их. Следовательно, между мною и обществом происходит некоторого рода договор, не выговоренный, не формулированный, но подразумеваемый сам собою. Поэтому, нарушая законы общественные и пользуясь в то же время их выгодами, я нарушаю одну, неудобную для меня, часть условия и становлюсь лжецом и обманщиком. По праву справедливого возмездия, общество может лишить меня участия и в другой, выгодной для меня, половине условия, да еще и взыскать за то, чем я успел воспользоваться не по праву. Я сам чувствую, что такое распоряжение будет справедливо, а мой поступок несправедлив,- и вот в этом-то и заключается для меня чувство законности. Но я не считаю себя преступным против чувства законности, ежели я совсем отказываюсь от условия (которое, надо заметить, по самой своей сущности не может в этом случае быть срочным), добровольно лишаясь его выгод и зато не принимая на себя его обязанностей. Я, например, если бы поступил в военную службу, может быть, дослужился бы до генерала; но зато в солдатском звании я обязывался, по правилам военной дисциплины, делать честь каждому офицеру. Но я не поступаю в военную службу или выхожу из нее и, отказы-

ваясь, таким образом, от военной формы и от надежды быть генералом, считаю себя свободным от обязательства – прикладывать руку к козырьку при встрече со всяким офицером. А вот мужики в отдаленных от городов местах, – так те низко кланяются всякому встречному, одетому в немецкое платье. Ну, на это уж их добрая воля или, может, особым образом понятое то же чувство законности. Мы такого чувства не признаем и считаем себя правыми, если, не служа, не ходим в департамент, не получая жалованья, не даем вычета в пользу инвалидов, и т.п. Точно так сочли бы мы себя правыми, если бы, например, приехали в магометанское государство и, подчинившись его законам, не приняли, однако, ислама. Мы сказали бы: «государственные законы нас ограждают от тех видов насилия и несправедливости, которые здесь признаны противозаконными и могут нарушить наше благосостояние; поэтому мы признаем их практически. Но нам нет никакой надобности ходить в мечеть, потому что мы вовсе не чувствуем потребности молиться пророку, не нуждаемся в истинах и утешениях алкорана и не верим Магометову раю со всеми его гуриями, следовательно, от ислама ничем не пользуемся и не хотим пользоваться». Мы были бы правы в этом случае по чувству законности, в его правильном смысле.

Таким образом, законы имеют условное значение по отношению к нам. Но мало этого: они и сами по себе не вечны и не абсолютны. Принимая их, как выработанные уже условия прошедшей жизни, мы чрез то никак не обязываемся считать их совершеннейшими и отвергать всякие другие условия. Напротив, в мой естественный договор с обществом входит, по самой его сущности, и обязательство стараться об изыскании возможно лучших законов. С точки зрения общего, естественного человеческого права, каждому члену общества вверяется забота о постоянном совершенствовании существующих постановлений и об уничтожении тех, которые стали вредны или ненужны. Нужно только, чтобы изменение в постановлениях, как клонящееся к общему благу, подвергалось общему суду и получило общее согласие. Если же общее согласие не получено, то частному лицу предоставляется спорить, доказывать свои предположения и наконец – отказаться от всякого участия в том деле, о котором настоящие правила признаны им ложными. Таким образом, в силу самого чувства законности устраняется застой и неподвижность в общественной организации, мысли и воле дается простор и работа; нарушение формального status quo нередко требуется тем же чувством законности. [. ]

Темное царство в пьесе «Гроза» Островского – это аллегорическое высказывание знакомо всем с легкой руки его современника, литературного критика Добролюбова. Именно так Николай Иванович счел нужным охарактеризовать тяжелую социальную и моральную атмосферу в городах России в начале XIX века.

Островский – тонкий знаток русской жизни

Александр Николаевич Островский совершил яркий прорыв в русской драматургии, на что и получил достойную статью-рецензию. Он продолжил традиции русского национального театра, заложенные Фонвизиным, Гоголем, Грибоедовым. В частности, Николай Добролюбов высоко оценил глубокое знание и правдивое отображение драматургом специфики русской жизни. Показанный в пьесе приволжский город Калинов стал своеобразной моделью всей России.

Глубокий смысл аллегории «темное царство»

Темное царство в пьесе Островского «Гроза» – четкая и емкая аллегория, созданная критиком Добролюбовым, имеет в своей основе и широкое социально-экономическое объяснение и более узкое – литературное. Последнее сформулировано относительно провинциального города Калинова, в котором Островский изобразил усредненный (как сейчас говорят – среднестатистический) русский городишко конца XVIII века.

Широкий смысл понятия «темное царство»

Ведь вдумчивый читатель, интересующийся историей, четко себе представляет, о какой России (конец XVIII века) идет речь. Огромная страна, фрагмент которой показал драматург в пьесе, жила по старинке, в то время, когда в странах Европы динамично происходила индустриализация. Народ был социально парализован крепостным правом (которое отменили в 1861 году). Еще не строились стратегические железные дороги. Народ в своей массе был безграмотным, необразованным, суеверным. Фактически государство социальной политикой занималось мало.

Все в провинциальном Калинове как бы «варится в собственном соку». Т. е. люди не задействованы в крупных проектах – производстве, строительстве. Их суждения выдают полную некомпетентность в простейших понятиях: например, в электрическом происхождении молнии.

Темное царство в пьесе Островского «Гроза» – общество, лишенное вектора развития. Еще не оформился класс промышленной буржуазии и пролетариата… Финансовые потоки общества не были сформированы недостаточными для глобальных социально-экономических преобразований.

Темное царство города Калинов

В узком же смысле – темное царство в пьесе «Гроза» – это образ жизни, присущий мещанству и купечеству. Согласно описанию, данному Островским, в этом сообществе абсолютно доминируют зажиточные и наглые купцы. Они постоянно осуществляют психологический прессинг на окружающих, не обращая внимания на их интересы. Управы нет на этих упырей, которые «поедом едят». Для этих самодуров деньги эквивалентны общественному положению, а человеческая и христианская мораль – не указ в их поступках. Практически они творят, что им заблагорассудится. В частности, реалистичные, художественно-завершенные образы – купец Савел Прокопьевич Дикой и купчиха Марфа Игнатьевна Кабанова – инициируют «темное царство» в пьесе «Гроза». Что это за персонажи? Рассмотрим их подобней.

Образ купца Савелия Прокофьича Дикого

Купец Дикой является самым богатым человеком Калинова. Однако состоятельность в нем граничит не с широтой души и хлебосольством, а с «крутым нравом». И понимает он свою волчью натуру, и хочет как-то измениться. «О посту как-то, о великом, я говел…» Да самодурство является его второй натурой. Когда к нему приходит «мужичонка» с просьбой одолжить денег, Дикой грубо его унижает, более того, дело едва не доходит до избиения несчастного.

Этот человек не всегда был богат. Однако он пришел к состоятельности путем примитивной агрессивной сложившейся социальной модели поведения. Отношения с окружающими и родственниками (в частности, с племянником), он строит на одном только принципе: унизить их, формально – лишить социальных прав, а затем воспользоваться ими самому. Впрочем, ощутив психологический отпор от человека с равным статусом (например, от вдовы купца Кабанихи, он начинает к нему относиться более уважительно, не унижая). Это – примитивная, двухвариантная схема поведения.

За грубостью и подозрительностью («Так ты знай, что ты – червяк!») скрыта жадность и корысть. Например, в случае с племянником он фактически лишает его наследства. Савел Прокофьич вынашивает в душе ненависть ко всему окружающему. Его кредо – рефлекторно всех давить, всех подминать, расчищая для себя жизненное пространство. Живи бы мы в это время, такой идиот (извините за прямоту) вполне бы мог, просто посреди улицы, ни за что ни про что избить бы нас, просто для того, чтоб мы перешли на другую сторону улицы, расчистив для него путь! А ведь такой образ был привычен для крепостной России! Не зря ведь темное царство в пьесе «Гроза» Добролюбов назвал чутким и правдивым отображением российской действительности!

Образ купчихи Марфы Игнатьевны Кабановой

Ханжество – вот ее ключ к манипулированию людьми. У купчихи – двойная мораль. Формально и внешне следуя христианскому культу, она далека от настоящего милосердного христианского сознания. Наоборот, свой статус оцерквления она трактует, как своеобразную сделку с Богом, считая, что ей дано право не только поучать всех окружающих всему, но и указывать, как им следует поступать.

Этим она занимается постоянно, совершенно уничтожив своего сына Тихона, как личность, и подтолкнув невестку Катерину к самоубийству.

Если купца Дикого, встретив на улице, можно обойти, то относительно Кабанихи дело обстоит совсем иначе. Если можно так выразиться, то она непрерывно, постоянно, а не не эпизодически, как Дикой, «генерирует» темное царство в пьесе «Гроза». Цитаты произведения, характеризующие Кабаниху, свидетельствуют: она зомбирует своих близких, требуя, чтобы Катерина кланялась мужу, когда тот входит в дом, внушая, что «матушке перечить нельзя», чтобы муж давал строгие наказы жене, а по случаю и избивал ее…

Слабые попытки противостоять самодурам

Что же противопоставляет сообщество города Калинов экспансии двух вышеупомянутых самодуров? Да практически ничего. Те пребывают в комфортном для себя социуме. Как писал Пушкин в «Борисе Годунове»: «Народ безмолвствует…». Кто-то, образованный, пытается робко высказывать свое мнение, как инженер Кулигин. Кто-то, как Варвара, искалечил себя морально, живя двойной жизнью: поддакивая самодурам и делая, что самой заблагорассудится. А кого-то ждет внутренний и трагический протест (как Катерину).

Читайте также:  Точка зрения ленина о первой мировой войне

Заключение

Встречается ли в нашей обыденной жизни слово «самодурство»? Мы надеемся, что для большинства наших читателей – гораздо реже, чем для жителей крепостного города Калинова. Примите сочувствия, если самодуром является ваш начальник, либо кто-либо из семейного круга. В наше время это явление не распространяется сразу на весь город. Однако оно местами существует. И из него следует искать выход…

Вернемся к пьесе Островского. Создают «темное царство» в пьесе «Гроза» представители. Их общие черты – наличие капитала и стремление доминировать в обществе. Однако доминирование это не опирается ни на духовность, ни на созидательность, ни на просвещение. Отсюда вывод: следует изолировать самодура, лишив его возможности руководить, а также лишая общения (бойкот). Самодур силен, пока ощущает незаменимость себя любимого и востребованность своего капитала.

Следует просто лишить его такого «счастья». В Калинове сделать это не представлялось возможным. В наше время это реально.

«Тёмное царство» в пьесе «Гроза»

Пьеса Островского «Гроза» вызвала бурную реакцию в сфере литературоведов и критиков. Свои статьи этому произведению посвящали А. Григорьев, Д. Писарев, Ф. Достоевский. Н. Добролюбов спустя некоторое время после выхода «Грозы» в печать написал статью «Луч света в тёмном царстве». Будучи хорошим критиком, Добролюбов подчеркнул хороший стиль автора, похвалив Островского за глубокое знание русской души, и упрекнул других критиков в отсутствии прямого взгляда на произведение. Вообще, взгляд Добролюбова интересен с нескольких точек зрения. Например, критик считал, что в драмах должно показываться пагубное влияние страсти на жизнь человека, поэтому Катерину он называет преступницей. Но Николай Александрович тем не менее говорит, что Катерина является также и мученицей, ведь её страдания вызывают отклик в душе зрителя или читателя. Добролюбов даёт очень точные характеристики. Именно он назвал купечество «тёмным царством» в пьесе «Гроза».

Если проследить то, как купечество и смежные с ним социальные пласты отображались на протяжении десятилетий, то складывается полная картина деградации и упадка. В «Недоросле» Простаковы показаны ограниченными людьми, в «Горе от ума» Фамусовы – застывшие изваяния, которые отказываются жить честно. Все эти образы – предшественники Кабанихи и Дикого. Именно на эти двух персонажах и держится «тёмное царство» в драме «Гроза». Автор знакомит нас с нравами и порядками города уже с первых строк пьесы: «Жестокие нравы, сударь, в нашем городе, жестокие!» В одном из диалогов между жителями поднимается тема насилия: «У кого деньги, сударь, тот старается бедного закабалить… А между собой – то, сударь, как живут!… Враждуют друг на друга». Сколько бы люди ни скрывали того, что происходит внутри семей, остальным и так всё известно. Кулигин говорит, что и Богу здесь давно никто не молиться. Все двери заперты, «чтоб люди не видали, как… своих домашних едят и семью тиранят». За замками – разврат и пьянство. Кабанов ходит пить к Дикому, Дикой практически во всех сценах появляется пьяный, Кабаниха тоже не прочь пропустить рюмку — другую в компании Савла Прокофьевича.

Весь тот мир, в котором живут обитатели вымышленного города Калинова, насквозь пропитан ложью и жульничеством. Власть над «тёмным царством» принадлежит самодурам и обманщикам. Жители настолько привыкли к бесстрастному раболепствовать перед более богатыми людьми, что такой образ жизни является для них нормой. К Дикому часто приходят просить денег, при этом зная, что он унизит их, но не даст нужной суммы. Больше всего негативных эмоций в купце вызывает родной племянник. Даже не из-за того, что Борис льстит Дикому, чтобы получить денег, а потому, что сам Дикой не желает расставаться с полученным наследством. Главные его черты – грубость и жадность. Дикой считает, что раз у него есть большое количество денег, значит, другие должны ему подчиняться, бояться его и при этом уважать.

Кабаниха ратует за сохранение патриархального строя. Она настоящий тиран, способный свести с ума любого, кто ей не нравится. Марфа Игнатьевна, прикрываясь тем, что почитает старые порядки, по сути, разрушает семью. Её сын, Тихон, рад уехать как можно дальше, лишь бы не слышать приказов матери, дочь ни во что не ставит мнение Кабанихи, врёт ей, и в конце пьесы просто сбегает с Кудряшом. Больше всех доставалось Катерине. Свекровь открыто ненавидела невестку, контролировала каждое её действие, была недовольна любыми мелочами. Наиболее показательной представляется сцена прощания с Тихоном. Кабаниха была оскорблена тем, что Катя обняла мужа на прощание. Ведь она женщина, а, значит, всегда должна быть ниже мужчины. Удел жены – бросаться мужу в ноги и рыдать, моля о скором возвращении. Кате не нравится такая точка зрения, но она вынуждена покориться воле свекрови.

Добролюбов называет Катю «лучом света в тёмном царстве», что тоже очень символично. Во-первых, Катя отличается от жителей города. Она, хоть и воспитывалась по старым законам, о сохранении которых часто говорит Кабаниха, имеет другое представление о жизни. Катя добра и чиста. Она хочет помогать бедным, хочет ходить в церковь, заниматься домашними делами, растить детей. Но в такой обстановке всё это кажется невозможным из-за одного простого факта: в «тёмном царстве» в «Грозе» невозможно обрести внутреннее спокойствие. Люди постоянно ходят в страхе, пьют, лгут, изменяют друг другу, пытаясь скрыть неприглядные стороны жизни. В такой атмосфере невозможно быть честным с другими, честным перед самим собой. Во-вторых, одного луча недостаточно, чтобы осветить «царство». Свет, согласно законам физики, должен отражаться от какой-либо поверхности. Также известно, что чёрный цвет имеет способность поглощать остальные цвета. Подобные законы применимы и к ситуации с главной героиней пьесы. Катерина не видит в других того, что есть в ней. Ни жители города, ни Борис, «порядочно образованный человек», не смогли бы понять причину внутреннего конфликта Кати. Ведь даже Борис боится общественного мнения, он зависим от Дикого и возможности получения наследства. Он также связан цепью обмана и лжи, ведь Борис поддерживает идею Варвары обманывать Тихона, чтобы сохранить тайные отношения с Катей. Применим здесь и второй закон. В «Грозе» Островского «тёмное царство» настолько всепоглощающе, что из него невозможно найти выход. Оно съедает Катерину, заставляя принять на себя один из страшных с точки зрения христианства грехов – самоубийство. «Тёмное царство» не оставляет другого выбора. Оно найдёт её где угодно, даже если бы Катя сбежала с Борисом, даже если бы ушла от мужа. Недаром Островский переносит действие в вымышленный город. Автор хотел показать типичность ситуации: такая обстановка была характерна всем городам России. Но только России ли?

Неужели выводы так неутешительны? Власть самодуров понемногу начинает слабнуть. Это чувствует Кабаниха и Дикой. Они чувствуют, что вскоре их место займут другие люди, новые. Такие как Катя. Честные и открытые. И, возможно, именно в них возродятся те старые обычаи, которые усердно защищала Марфа Игнатьевна. Добролюбов писал, что финал пьесы нужно рассматривать в положительном ключе. «Нам отрадно видеть избавление Катерины — хоть через смерть, коли нельзя иначе. Жить в «тёмном царстве» хуже смерти». Этому становятся подтверждением слова Тихона, который впервые открыто противостоит не только матери, но и всему порядку города. «Этим восклицанием заканчивается пьеса, и нам кажется, что ничего нельзя было придумать сильнее и правдивее такого окончания. Слова Тихона заставляют зрителя подумать уже не о любовной интриге, а обо всей этой жизни, где живые завидуют умершим».

Темное царство (Н. А. Добролюбов, 1859)

Статья «Темное царство» – одно из важнейших литературно-теоретических выступлений Добролюбова, сочетавшее мастерский критический разбор драматургии Островского с далеко идущими выводами общественно-политического порядка. Характеризуя очень большое национально-демократическое значение комедий Островского, одинаково не понятых критикой и славянофильского и буржуазно-либерального лагеря, Добролюбов доказывал, что пафосом Островского как одного из самых передовых русских писателей является обнажение «неестественности общественных отношений, происходящих вследствие самодурства одних и бесправности других». Верно и глубоко определив общественное содержание драматургии Островского, его «пьес жизни», Добролюбов показал типическое, обобщающее значение его образов, раскрыл перед читателем потрясающую картину «темного царства», гнетущего произвола, нравственного растления людей.

Оглавление

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Темное царство (Н. А. Добролюбов, 1859) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

(Сочинения А. Островского. Два тома. СПб., 1859)

Что ж за направление такое, что не успеешь поворотиться, а тут уж и выпустят историю, – и хоть бы какой-нибудь смысл был… Однако ж разнесли, стало быть, была же какая-нибудь причина.

Ни один из современных русских писателей не подвергался, в своей литературной деятельности, такой странной участи, как Островский. Первое произведение его («Картина семейного счастья») не было замечено решительно никем, не вызвало в журналах ни одного слова – ни в похвалу, ни в порицание автора . Через три года явилось второе произведение Островского: «Свои люди – сочтемся»; автор встречен был всеми как человек совершенно новый в литературе, и немедленно всеми признан был писателем необычайно талантливым, лучшим, после Гоголя, представителем драматического искусства в русской литературе. Но, по одной из тех странных, для обыкновенного читателя, и очень досадных для автора, случайностей, которые так часто повторяются в нашей бедной литературе, – пьеса Островского не только не была играна на театре, но даже не могла встретить подробной и серьезной оценки ни в одном журнале. «Свои люди», напечатанные сначала в «Москвитянине», успели выйти отдельным оттиском, но литературная критика и не заикнулась о них. Так эта комедия и пропала, – как будто в воду канула, на некоторое время. Через год Островский написал новую комедию: «Бедная невеста». Критика отнеслась к автору с уважением, называла его беспрестанно автором «Своих людей» и даже заметила, что обращает на него такое внимание более за первую его комедию, нежели за вторую, которую все признали слабее первой. Затем каждое новое произведение Островского возбуждало в журналистике некоторое волнение, и вскоре по поводу их образовались даже две литературные партии, радикально противоположные одна другой. Одну партию составляла молодая редакция «Москвитянина» , провозгласившая, что Островский «четырьмя пьесами создал народный театр в России» , что он —

Поэт, глашатай правды новой,

Нас миром новым окружил

И новое сказал нам слово,

Хоть правде старой послужил, —

и что эта старая правда, изображаемая Островским, —

Простее, но дороже,

Здоровей действует на грудь,

нежели правда шекспировских пьес.

Стихи эти напечатаны в «Москвитянине» (1854 г., № 4) по поводу пьесы «Бедность не порок», и преимущественно по поводу одного лица ее, Любима Торцова. Над их эксцентричностью много смеялись в свое время, но они не были пиитической вольностью, а служили довольно верным выражением критических мнений партии, безусловно восхищавшейся каждой строкою Островского. К сожалению, мнения эти высказывались всегда с удивительной заносчивостью, туманностью и неопределенностью, так что для противной партии невозможен был даже серьезный спор. Хвалители Островского кричали, что он сказал новое слово . Но на вопрос: «В чем же состоит это новое слово»? – долгое время ничего не отвечали, а потом сказали, что это новое слово есть не что иное, как – что бы вы думали? – народность! Но народность эта была так неловко вытащена на сцену по поводу Любима Торцова и так сплетена с ним, что критика, неблагоприятная Островскому, не преминула воспользоваться этим обстоятельством, высунула язык неловким хвалителям и начала дразнить их: «Так ваше новое слово – в Торцове, в Любиме Торцове, в пьянице Торцове! Пропойца Торцов – ваш идеал» и т. д. Это показыванье языка было, разумеется, не совсем удобно для серьезной речи о произведениях Островского; но и то нужно сказать, – кто же мог сохранить серьезный вид, прочитав о Любиме Торцове такие стихи:

Поэта образы живые

Высокий комик в плоть облек…

Вот отчего теперь впервые

По всем бежит единый ток.

Вот отчего театра зала

От верху до низу одним

Душевным, искренним, родным

Восторгом вся затрепетала.

Любим Торцов пред ней живой

Стоит с поднятой головой,

Бурнус напялив обветшалый,

С растрепанною бородой,

Несчастный, пьяный, исхудалый,

Но с русской, чистою душой.

Комедия ль в нем плачет перед нами,

Трагедия ль хохочет вместе с ним, —

Не знаем мы и ведать не хотим!

Скорей в театр! Там ломятся толпами,

Там по душе теперь гуляет быт родной:

Там песня русская свободно, звонко льется;

Там человек теперь и плачет и смеется,

Там целый мир, мир полный и живой.

И нам, простым, смиренным чадам века,

Не страшно, весело теперь за человека:

На сердце так тепло, так вольно дышит грудь.

Любим Торцов душе так прямо кажет путь! (куда?)

Великорусская на сцене жизнь пирует,

Великорусское начало торжествует,

Великорусской речи склад

И в присказке лихой, и в песне игреливой.

Великорусский ум, великорусский взгляд,

Как Волга-матушка, широкий и гульливый…

Тепло, привольно, любо нам,

Уставшим жить болезненным обманом.

За этими стихами следовали ругательства на Рагдель и на тех, кто ею восхищался, обнаруживая тем дух рабского, слепого подражанъя . Пусть она и талант, пусть гений, – восклицал автор стихотворения, – «но нам не ко двору пришло ее искусство!» Нам, говорит, нужна правда, не в пример другим. И при сей верной оказии стихотворный критик ругал Европу и Америку и хвалил Русь в следующих поэтических выражениях:

Пусть будет фальшь мила

Или Америке беззубо-молодой,

Собачьей старостью больной…

Но наша Русь крепка!

В ней много силы, жара;

И правду любит Русь; и правду понимать

Дана ей господом святая благодать;

И в ней одной теперь приют находит

Все то, что человека благородит.

Само собою разумеется, что подобные возгласы по поводу Торцова о том, что человека благородит, не могли повести к здравому и беспристрастному рассмотрению дела. Они только дали критике противного направления справедливый повод прийти в благородное негодование и воскликнуть в свою очередь о Любиме Торцове:

– И это называется у кого-то новое слово, это поставляется на вид как лучший цвет всей нашей литературной производительности за последние годы! За что же такая невежественная хула на русскую литературу? Действительно, такого слова еще не говорилось в ней, такого героя никогда и не снилось ей, благодаря тому, что в ней еще свежи были старые литературные предания, которые не допустили бы такого искажения вкуса. Любим Торцов мог явиться на сцене во всем безобразии лишь в то время, когда они начали приходить в забвенье… Удивляет и непонятно поражает нас то, что пьяная фигура какого-нибудь Торцова могла вырасти до идеала, что ею хотят гордиться как самым чистым воспроизведением народности в поэзии, что Торцовым меряют успехи литературы и навязывают его всем в любовь под тем предлогом, что он-де нам «свой», что он у нас «ко двору!» Не есть ли это искажение вкуса и совершенное забвение всех чистых литературных преданий? Но ведь есть же стыд, есть литературные приличия, которые остаются и после того, как лучшие предания утрачены, за что же мы будем срамить себя, называя Торцова «своим» и возводя его в наши поэтические идеалы? (От. зап., 1854 г., № VI).

Мы сделали эту выписку из «Отечествен. записок» потому, что из нее видно, как много вредила всегда Островскому полемика между его порицателями и хвалителями [1] . «Отечествен. записки» постоянно служили неприятельским станом для Островского, и большая часть их нападений обращена была на критиков, превозносивших его произведения. Сам автор постоянно оставался в стороне, до самого последнего времени, когда «Отечествен. записки» объявили, что Островский вместе с г. Григоровичем и г-жою Евгениею Тур – уже закончил свою поэтическую деятельность (см. «Отечествен. записки», 1859 г., № VI) . А между тем все-таки на Островского падала вся тяжесть обвинения в поклонении Любиму Торцову, во вражде к европейскому просвещению, в обожании нашей допетровской старины и пр. На его дарование ложилась тень какого-то староверства, чуть не обскурантизма. А защитники его все толковали о новом слове, – не произнося его однако ж, – да провозглашали, что Островский есть первый из современных русских писателей, потому что у него какое-то особенное миросозерцание… Но в чем состояла эта особенность, они объясняли тоже очень запутанно. Большею частию отделывались они фразами, напр. в таком роде:

У Островского, одного в настоящую эпоху литературную, есть свое прочное новое и вместе идеальное миросозерцание с особенным оттенком (!), обусловленным как данными эпохи, так, может быть, и данными натуры самого поэта. Этот оттенок мы назовем, нисколько не колеблясь, коренным русским миросозерцанием, здоровым и спокойным, юмористическим без болезненности, прямым без увлечений в ту или другую крайность, идеальным, наконец, в справедливом смысле идеализма, без фальшивой грандиозности или столько же фальшивой сентиментальности (Москв., 1853 г., № 1) .

«Так он писал – темно и вяло» – и нимало не разъяснял вопроса об особенностях таланта Островского и о значении его в современной литературе. Два года спустя тот же критик предположил целый ряд статей «О комедиях Островского и о их значении в литературе и на «сцене» («Москв.», 1855 г., № 3), но остановился на первой статье , да и в той выказал более претензий и широких замашек, нежели настоящего дела. Весьма бесцеремонно нашел он, что нынешней критике пришелся не по плечу талант Островского, и потому она стала к нему в положение очень комическое; он объявил даже, что и «Свои люди» не были разобраны потому только, что и в них уже высказалось новое слово, которое критика хоть и видит, да зубом неймет… Кажется, уж причины-то молчания критики о «Своих людях» мог бы знать положительно автор статьи, не пускаясь в отвлеченные соображения! Затем, предлагая программу своих воззрений на Островского, критик говорит, в чем, по его мнению, выражалась самобытность таланта, которую он находит в Островском, – и вот его определения. «Она выражалась – 1) в новости быта, выводимого автором и до него еще непочатого, если исключить некоторые очерки Вельтмана и Луганского (хороши предшественники для Островского!!); 2) в новости отношения автора к изображаемому им быту и выводимым лицам; 3) в новости манеры изображения; 4) в новости языка – в его цветистости (!), особенности (?)». Вот вам и все. Положения эти не разъяснены критиком. В продолжении статьи брошено еще несколько презрительных отзывов о критике, сказано, что «солон ей этот быт (изображаемый Островским), солон его язык, солоны его типы,солоны по ее собственному состоянию», – и затем критик, ничего не объясняя и не доказывая, преспокойно переходит к Летописям, Домострою и Посошкову, чтобы представить «обозрение отношений нашей литературы к народности». На этом и покончено было дело критика, взявшегося быть адвокатом Островского против противоположной партии. Вскоре потом сочувственная похвала Островскому вошла уже в те пределы, в которых она является в виде увесистого булыжника, бросаемого человеку в лоб услужливым другом : в первом томе «Русской беседы» напечатана была статья г. Тертия Филиппова о комедии «Не так живи, как хочется». В «Современнике» было в свое время выставлено дикое безобразие этой статьи, проповедующей, что жена должна с готовностью подставлять спину бьющему ее пьяному мужу, и восхваляющей Островского за то, что он будто бы разделяет эти мысли и умел рельефно их выразить… . В публике статья эта была встречена общим негодованием. По всей вероятности, и сам Островский (которому опять досталось тут из-за его непризванных комментаторов) не был доволен ею; по крайней мере с тех пор он уже не подал никакого повода еще раз наклепать на него столь милые вещи.

Читайте также:  Цитаты что такое жизнь с точки зрения биологии

Таким образом, восторженные хвалители Островского немного сделали для объяснения публике его значения и особенностей его таланта; они только помешали многим прямо и просто взглянуть на него. Впрочем, восторженные хвалители вообще редко бывают истинно полезны для объяснения публике действительного значения писателя; порицатели в этом случае гораздо надежнее: выискивая недостатки (даже и там, где их нет), они все-таки представляют свои требования и дают возможность судить, насколько писатель удовлетворяет или не удовлетворяет им. Но в отношении к Островскому и порицатели его оказались не лучше поклонников. Если свести в одно все упреки, которые делались Островскому со всех сторон в продолжение целых десяти лет и делаются еще доселе, то решительно нужно будет отказаться от всякой надежды понять, чего хотели от него и как на него смотрели его критики. Каждый представлял свои требования, и каждый при этом бранил других, имеющих требования противоположные, каждый пользовался непременно каким-нибудь из достоинств одного произведения Островского, чтобы вменить их в вину другому произведению, и наоборот. Одни упрекали Островского за то, что он изменил своему первоначальному направлению и стал, вместо живого изображения жизненной пошлости купеческого быта, представлять его в идеальном свете. Другие, напротив, похваляя его за идеализацию, постоянно оговаривались, что «Своих людей» они считают произведением недодуманным, односторонним, фальшивым даже [2] . При последующих произведениях Островского, рядом с упреками за приторность в прикрашивании той пошлой и бесцветной действительности, из которой брал он сюжеты для своих комедий, слышались также, с одной стороны, восхваления его за самое это прикрашивание [3] , а с другой – упреки в том, что он дагерротипически изображает всю грязь жизни [4] . Этой противоположности в самых основных воззрениях на литературную деятельность Островского было бы уже достаточно для того, чтобы сбить с толку простодушных людей, которые бы вздумали довериться критике в суждениях об Островском. Но противоречие этим не ограничивалось; оно простиралось еще на множество частных заметок о разных достоинствах и недостатках комедий Островского. Разнообразие его таланта, широта содержания, охватываемого его произведениями, беспрестанно подавали повод к самым противоположным упрекам. Так, напр., за «Доходное место» упрекнули его в том, что выведенные им взяточники не довольно омерзительны [5] ; за «Воспитанницу» осудили, что лица, в ней изображенные, слишком уж омерзительны [6] . За «Бедную невесту», «Не в свои сани не садись», «Бедность не порок» и «Не так живи, как хочется» Островскому приходилось со всех сторон выслушивать замечания, что он пожертвовал выполнением пьесы для своей основной задачи [7] , и за те же произведения привелось автору слышать советы вроде того, чтобы он не довольствовался рабской подражательностью природе, а постарался расширить свой умственный горизонт [8] . Мало того – ему сделан был даже упрек в том, что верному изображению действительности (т. е. исполнению) он отдается слишком исключительно, не заботясь об идее своих произведений. Другими словами, – его упрекали именно в отсутствии или ничтожестве задач, которые другими критиками признавались уж слишком широкими, слишком превосходящими средства самого их выполнения [9] .

Словом – трудно представить себе возможность середины, на которой можно было бы удержаться, чтобы хоть сколько-нибудь согласить требования, в течение десяти лет предъявлявшиеся Островскому разными (а иногда и теми же самыми) критиками. То – зачем он слишком чернит русскую жизнь, то – зачем белит и румянит ее? То – для чего предается он дидактизму, то – зачем нет нравственной основы в его произведениях. То – он слишком рабски передает действительность, то – неверен ей; то – он очень уж заботится о внешней отделке, то – небрежен в этой отделке. То – у него действие идет слишком вяло; то – сделан слишком быстрый поворот, к которому читатель недостаточно подготовлен предыдущим. То – характеры очень обыкновенны, то – слишком исключительны… И все это часто говорилось, по поводу одних и тех же произведений, критиками, которые должны были сходиться, по-видимому, в основных воззрениях. Если бы публике приходилось судить об Островском только по критикам, десять лет сочинявшимся о нем, то она должна была бы остаться в крайнем недоумении о том: что же наконец думать ей об этом авторе? То он выходил, по этим критикам, квасным патриотом, обскурантом, то прямым продолжателем Гоголя в лучшем его периоде; то славянофилом, то западником; то создателем народного театра, то гостинодворским Коцебу , то писателем с новым особенным миросозерцанием, то человеком, нимало не осмысливающим действительности, которая им копируется. Никто до сих пор не дал не только полной характеристики Островского, но даже не указал тех черт, которые составляют существенный смысл его произведений.

Отчего произошло такое странное явление? «Стало быть, была какая-нибудь причина?» Может быть, действительно Островский так часто изменяет свое направление, что его характер до сих пор еще не мог определиться? Или, напротив, он с самого начала стал, как уверяла критика «Москвитянина», на ту высоту, которая превосходит степень понимания современной критики? Кажется, ни то, ни другое. Причина безалаберности, господствующей до сих пор в суждениях об Островском, заключается именно в том, что его хотели непременно сделать представителем известного рода убеждений, и затем карали за неверность этим убеждениям или возвышали за укрепление в них, и наоборот. Все признали в Островском замечательный талант, и вследствие того всем критикам хотелось видеть в нем поборника и проводника тех убеждений, которыми сами они были проникнуты. Людям с славянофильским оттенком очень понравилось, что он хорошо изображает русский быт, и они без церемонии провозгласили Островского поклонником «благодушной русской старины» в пику тлетворному Западу. Как человек, действительно знающий и любящий русскую народность, Островский действительно подал славянофилам много поводов считать его «своим», а они воспользовались этим так неумеренно, что дали противной партии весьма основательный повод считать его врагом европейского образования и писателем ретроградного направления. Но, в сущности, Островский никогда не был ни тем, ни другим, по крайней мере в своих произведениях. Может быть, влияние кружка и действовало на него, в смысле признания известных отвлеченных теорий, но оно не могло уничтожить в нем верного чутья действительной жизни, не могло совершенно закрыть пред ним дороги, указанной ему талантом. Вот почему произведения Островского постоянно ускользали из-под обеих, совершенно различных мерок, прикидываемых к нему с двух противоположных концов. Славянофилы скоро увидели в Островском черты, вовсе не служащие для проповеди смирения, терпения, приверженности к обычаям отцов и ненависти к Западу, и считали нужным упрекать его – или в недосказанности, или в уступках отрицательному воззрению. Самый нелепый из критиков славянофильской партии очень категорически выразился, что у Островского все бы хорошо, «но у него иногда недостает решительности и смелости в исполнении задуманного: ему как будто мешает ложный стыд и робкие привычки, воспитанные в нем натуральным направлением. Оттого нередко он затеет что-нибудь возвышенное или широкое, а память о натуральной мерке и спугнет его замысел; ему бы следовало дать волю счастливому внушению, а он как будто испугается высоты полета, и образ выходит какой-то недоделанный» («Рус. бес.») . В свою очередь, люди, пришедшие в восторг от «Своих людей», скоро заметили, что Островский, сравнивая старинные начала русской жизни с новыми началами европеизма в купеческом быту, постоянно склоняется на сторону первых. Это им не понравилось, и самый нелепый из критиков так называемой западнической партии выразил свое суждение, тоже очень категорическое, следующим образом: «Дидактическое направление, определяющее характер этих произведений, не позволяет нам признать в них истинно поэтического таланта. Оно основано на тех началах, которые называются у наших славянофилов народными. Им-то подчинил г. Островский в комедиях и драме мысль, чувство и свободную волю человека» («Атеней», 1859 г.) . В этих двух противоположных отрывках можно найти ключ к тому, отчего критика до сих пор не могла прямо и просто взглянуть на Островского как на писателя, изображающего жизнь известной части русского общества, а все усмотрели на него как на проповедника морали, сообразной с понятиями той или другой партии. Отвергнувши эту, заранее приготовленную, мерку, критика должна была бы приступить к произведениям Островского просто для их изучения, с решительностью брать то, что дает сам автор. Но тогда нужно было бы отказаться от желания завербовать его в свои ряды, нужно было бы поставить на второй план свои предубеждения к противной партии, нужно было бы не обращать внимания на самодовольные и довольно наглые выходки противной стороны… а это было чрезвычайно трудно и для той, и для другой партии. Островский и сделался жертвою полемики между ними, взявши в угоду той и другой несколько неправильных аккордов и тем еще более сбивши их с толку.

К счастию, публика мало заботилась о критических перекорах и сама читала комедии Островского, смотрела на театре те из них, которые допущены к представлению, перечитывала опять и таким образом довольно хорошо ознакомилась с произведениями своего любимого комика. Благодаря этому обстоятельству труд критика значительно облегчается теперь. Нет надобности разбирать каждую пьесу порознь, рассказывать содержание, следить развитие действия сцена за сценой, подбирать по дороге мелкие неловкости, выхвалять удачные выражения и т. п. Все это читателям уже очень хорошо известно: содержание пьес все знают, о частных промахах было говорено много раз, удачные, меткие выражения давно уже подхвачены публикой и употребляются в разговорной речи вроде поговорок. С другой стороны – навязывать автору свой собственный образ мыслей тоже не нужно, да и неудобно (разве при такой отваге, какую выказал критик «Атенея», г. Н. П. Некрасов, из Москвы): теперь уже для всякого читателя ясно, что Островский не обскурант, не проповедник плетки как основания семейной нравственности, не поборник гнусной морали, предписывающей терпение без конца и отречение от прав собственной личности, – равно как и не слепой, ожесточенный пасквилянт, старающийся во что бы то ни стало выставить на позор грязные пятна русской жизни. Конечно, вольному воля: недавно еще один критик пытался доказать, что основная идея комедии «Не в свои сани не садись» состоит в том, что безнравственно купчихе лезти замуж за дворянина, а гораздо благонравнее выйти за ровню, по приказу родительскому. Тот же критик решил (очень энергически), что в драме «Не так живи, как хочется» Островский проповедует, будто «полная покорность воле старших, слепая вера в справедливость исстари предписанного закона и совершенное отречение от человеческой свободы, от всякого притязания на право заявить свои человеческие чувства гораздо лучше, чем самая мысль, чувство и свободная воля человека». Тот же критик весьма остроумно сообразил, что «в сценах «Праздничный сон до обеда» осмеяно суеверие во сны»… [10] Но ведь теперь два тома сочинений Островского в руках у читателей – кто же поверит такому критику?

Итак, предполагая, что читателям известно содержание пьес Островского и самое их развитие, мы постараемся только припомнить черты, общие всем его произведениям или большей части их, свести эти черты к одному результату и по ним определить значение литературной деятельности этого писателя. Исполнивши это, мы только представим в общем очерке то, что и без нас давно уже знакомо большинству читателей, но что у многих, может быть, не приведено в надлежащую стройность и единство. При этом считаем нужным предупредить, что мы не задаем автору никакой программы, не составляем для него никаких предварительных правил, сообразно с которыми он должен задумывать и выполнять свои произведения. Такой способ критики мы считаем очень обидным для писателя, талант которого всеми признан и за которым упрочена уже любовь публики и известная доля значения в литературе. Критика, состоящая в показании того, что должен был сделать писатель и насколько хорошо выполнил он свою должность, бывает еще уместна изредка, в приложении к автору начинающему, подающему некоторые надежды, но идущему решительно ложным путем и потому нуждающемуся в указаниях и советах. Но вообще она неприятна, потому что ставит критика в положение школьного педанта, собравшегося проэкзаменовать какого-нибудь мальчика. Относительно такого писателя, как Островский, нельзя позволить себе этой схоластической критики. Каждый читатель с полной основательностью может нам заметить: «Зачем вы убиваетесь над соображениями о том, что вот тут нужно было бы то-то, а здесь недостает того-то? Мы вовсе не хотим признать за вами право давать уроки Островскому; нам вовсе не интересно знать, как бы, по вашему мнению, следовало сочинить пьесу, сочиненную им. Мы читаем и любим Островского, и от критики мы хотим, чтобы она осмыслила перед нами то, чем мы увлекаемся часто безотчетно, чтобы она привела в некоторую систему и объяснила нам наши собственные впечатления. А если, уже после этого объяснения, окажется, что наши впечатления ошибочны, что результаты их вредны или что мы приписываем автору то, чего в нем нет, – тогда пусть критика займется разрушением наших заблуждений, но опять-таки на основании того, что дает нам сам автор». Признавая такие требования вполне справедливыми, мы считаем за самое лучшее – применить к произведениям Островского критику реальную, состоящую в обозрении того, что нам дают его произведения. Здесь не будет требований вроде того, зачем Островский не изображает характеров так, как Шекспир, зачем не развивает комического действия так, как Гоголь [11] , и т. п. Все подобные требования, по нашему мнению, столько же ненужны, бесплодны и неосновательны, как и требования того, напр., чтобы Островский был комиком страстей и давал нам мольеровских Тартюфов и Гарпагонов или чтоб он уподобился Аристофану и придал комедии политическое значение. Конечно, мы не отвергаем того, что лучше было бы, если бы Островский соединил в себе Аристофана, Мольера и Шекспира; но мы знаем, что этого нет, что это невозможно, и все-таки признаем Островского замечательным писателем в нашей литературе, находя, что он и сам по себе, как есть, очень недурен и заслуживает нашего внимания и изучения…

Точно так же реальная критика не допускает и навязыванья автору чужих мыслей. Пред ее судом стоят лица, созданные автором, и их действия; она должна сказать, какое впечатление производят на нее эти лица, и может обвинять автора только за то, ежели впечатление это неполно, неясно, двусмысленно. Она никогда не позволит себе, напр., такого вывода: это лицо отличается привязанностью к старинным предрассудкам; но автор выставил его добрым и неглупым, следственно автор желал выставить в хорошем свете старинные предрассудки. Нет, для реальной критики здесь представляется прежде всего факт: автор выводит доброго и неглупого человека, зараженного старинными предрассудками. Затем критика разбирает, возможно ли и действительно ли такое лицо; нашедши же, что оно верно действительности, она переходит к своим собственным соображениям о причинах, породивших его, и т. д. Если в произведении разбираемого автора эти причины указаны, критика пользуется и ими и благодарит автора; если нет, не пристает к нему с ножом к горлу, как, дескать, он смел вывести такое лицо, не объяснивши причин его существования? Реальная критика относится к произведению художника точно так же, как к явлениям действительной жизни: она изучает их, стараясь определить их собственную норму, собрать их существенные, характерные черты, но вовсе не суетясь из-за того, зачем это овес – не рожь, и уголь – не алмаз… Были, пожалуй, и такие ученые, которые занимались опытами, долженствовавшими доказать превращение овса в рожь; были и критики, занимавшиеся доказыванием того, что если бы Островский такую-то сцену так-то изменил, то вышел бы Гоголь, а если бы такое-то лицо вот так отделал, то превратился бы в Шекспира… Но надо полагать, что такие ученые и критики немного принесли пользы науке и искусству. Гораздо полезнее их были те, которые внесли в общее сознание несколько скрывавшихся прежде или не совсем ясных фактов из жизни или из мира искусства как воспроизведения жизни. Если в отношении к Островскому до сих пор не было сделано ничего подобного, то нам остается только пожалеть об этом странном обстоятельстве и постараться поправить его, насколько хватит сил и уменья.

Но чтобы покончить с прежними критиками Островского, соберем теперь те замечания, в которых почти все они были согласны и которые могут заслуживать внимания.

Во-первых, всеми признаны в Островском дар наблюдательности и уменье представить верную картину быта тех сословий, из которых брал он сюжеты своих произведений.

Во-вторых, всеми замечена (хотя и не всеми отдана ей должная справедливость) меткость и верность народного языка в комедиях Островского.

В-третьих, по согласию всех критиков, почти все характеры в пьесах Островского совершенно обыденны и не выдаются ничем особенным, не возвышаются над пошлой средою, в которой они поставлены. Это ставится многими в вину автору на том основании, что такие лица, дескать, необходимо должны быть бесцветными. Но другие справедливо находят и в этих будничных лицах очень яркие типические черты.

В-четвертых, все согласны, что в большей части комедий Островского «недостает (по выражению одного из восторженных его хвалителей) экономии в плане и в постройке пьесы» и что вследствие того (по выражению другого из его поклонников) «драматическое действие не развивается в них последовательно и беспрерывно, интрига пьесы не сливается органически с идеей пьесы и является ей как бы несколько посторонней» .

В-пятых, всем не нравится слишком крутая, случайная, развязка комедий Островского. По выражению одного критика, в конце пьесы «как будто смерч какой проносится по комнате и разом перевертывает все головы действующих лиц» .

Вот, кажется, все, в чем доселе соглашалась всякая критика, заговаривая об Островском… Мы могли бы построить всю нашу статью на развитии этих, всеми признанных, положений и, может быть, избрали бы благую часть. Читатели, конечно, поскучали бы немного; но зато мы отделались бы чрезвычайно легко, заслужили бы сочувствие эстетических критиков и даже, – почему знать? – стяжали бы, может быть, название тонкого ценителя художественных красот и таковых же недостатков. Но, к сожалению, мы не чувствуем в себе призвания воспитывать эстетический вкус публики, и потому нам самим чрезвычайно скучно браться за школьную указку с тем, чтобы пространно и глубокомысленно толковать о тончайших оттенках художественности. Предоставляя это гг. Алмазову, Ахшарумову и им подобным, мы изложим здесь только те результаты, какие дает нам изучение произведений Островского относительно изображаемой им действительности. Но предварительно сделаем несколько замечаний об отношении художественного таланта к отвлеченным идеям писателя.

В произведениях талантливого художника, как бы они ни были разнообразны, всегда можно примечать нечто общее, характеризующее все их и отличающее их от произведений других писателей. На техническом языке искусства принято называть это миросозерцанием художника. Но напрасно стали бы мы хлопотать о том, чтобы привести это миросозерцание в определенные логические построения, выразить его в отвлеченных формулах. Отвлеченностей этих обыкновенно не бывает в самом сознании художника; нередко даже в отвлеченных рассуждениях он высказывает понятия, разительно противоположные тому, что выражается в его художественной деятельности, – понятия, принятые им на веру или добытые им посредством ложных, наскоро, чисто внешним образом составленных силлогизмов. Собственный же взгляд его на мир, служащий ключом к характеристике его таланта, надо искать в живых образах, создаваемых им. Здесь-то и находится существенная разница между талантом художника и мыслителя. В сущности, мыслящая сила и творческая способность обе равно присущи и равно необходимы – и философу и поэту. Величие философствующего ума и величие поэтического гения равно состоят в том, чтобы, при взгляде на предмет, тотчас уметь отличить его существенные черты от случайных, затем правильно организовать их в своем сознании и уметь овладеть ими так, чтобы иметь возможность свободно вызывать их для всевозможных комбинаций. Но разница между мыслителем и художником та, что у последнего восприимчивость гораздо живее и сильнее. Оба они почерпают свой взгляд на мир из фактов, успевших дойти до их сознания. Но человек с более живой восприимчивостью, «художническая натура», сильно поражается самым первым фактом известного рода, представившимся ему в окружающей действительности. У него еще нет теоретических соображений, которые бы могли объяснить этот факт; но он видит, что тут есть что-то особенное, заслуживающее внимания, и с жадным любопытством всматривается в самый факт, усваивает его, носит его в своей душе сначала как единичное представление, потом присоединяет к нему другие, однородные, факты и образы и, наконец, создает тип, выражающий в себе все существенные черты всех частных явлений этого рода, прежде замеченных художником. Мыслитель, напротив, не так скоро и не так сильно поражается. Первый факт нового рода не производит на него живого впечатления; он большею частию едва примечает этот факт и проходит мимо него, как мимо странной случайности, даже не трудясь его усвоить себе. (Не говорим, разумеется, о личных отношениях: влюбиться, рассердиться, опечалиться – всякий философ может столь же быстро, при первом же появлении факта, как и поэт.) Только уже потом, когда много однородных фактов наберется в сознании, человек с слабой восприимчивостью обратит на них наконец свое внимание. Но тут обилие частных представлений, собранных прежде и неприметно покоившихся в его сознании, дает ему возможность тотчас же составить из них общее понятие и, таким образом, немедленно перенести новый факт из живой действительности в отвлеченную сферу рассудка. А здесь уже приискивается для нового понятия надлежащее место в ряду других идей, объясняется его значение, делаются из него выводы и т. д. При этом мыслитель – или, говоря проще, человек рассуждающий – пользуется как действительными фактами и теми образами, которые воспроизведены из жизни искусством художника. Иногда даже эти самые образы наводят рассуждающего человека на составление правильных понятий о некоторых из явлений действительной жизни. Таким образом, совершенно ясным становится значение художнической деятельности в ряду других отправлений общественной жизни: образы, созданные художником, собирая в себе, как в фокусе, факты действительной жизни, весьма много способствуют составлению и распространению между людьми правильных понятий о вещах.

Читайте также:  Точки зрения на распад ссср 1991

Отсюда ясно, что главное достоинство писателя-художника состоит в правде его изображений; иначе из них будут ложные выводы, составятся, по их милости, ложные понятия. Но как понимать правду художественных изображений? Собственно говоря, безусловной неправды писатели никогда не выдумывают: о самых нелепых романах и мелодрамах нельзя сказать, чтобы представляемые в них страсти и пошлости были безусловно ложны, т. е. невозможны даже как уродливая случайность. Но неправда подобных романов и мелодрам именно в том и состоит, что в них берутся случайные, ложные черты действительной жизни, не составляющие ее сущности, ее характерных особенностей. Они представляются ложью и в том отношении, что если по ним составлять теоретические понятия, то можно прийти к идеям совершенно ложным. Есть, напр., авторы, посвятившие свой талант на воспевание сладострастных сцен и развратных похождений; сладострастие изображается ими в таком виде, что если им поверить, то в нем одном только и заключается истинное блаженство человека. Заключение, разумеется, нелепое, хотя, конечно, и бывают действительно люди, которые, по степени своего развития, и не способны понять другого блаженства, кроме этого… Были другие писатели, еще более нелепые, которые превозносили доблести воинственных феодалов, проливавших реки крови, сожигавших города и грабивших вассалов своих. В описании подвигов этих грабителей не было прямой лжи; но они представлены в таком свете, с такими восхвалениями, которые ясно свидетельствуют, что в душе автора, воспевавшего их, не было чувства человеческой правды. Таким образом, всякая односторонность и исключительность уже мешает полному соблюдению правды художником. Следовательно, художник должен – или в полной неприкосновенности сохранить свой простой, младенчески непосредственный взгляд на весь мир, или (так как это совершенно невозможно в жизни) спасаться от односторонности возможным расширением своего взгляда, посредством усвоения себе тех общих понятий, которые выработаны людьми рассуждающими. В этом может выразиться связь знания с искусством. Свободное претворение самых высших умозрений в живые образы и, вместе с тем, полное сознание высшего, общего смысла во всяком, самом частном и случайном факте жизни – это есть идеал, представляющий полное слияние науки и поэзии и доселе еще никем не достигнутый. Но художник, руководимый правильными началами в своих общих понятиях, имеет все-таки ту выгоду пред неразвитым или ложно развитым писателем, что может свободнее предаваться внушениям своей художнической натуры. Его непосредственное чувство всегда верно указывает ему на предметы; но когда его общие понятия ложны, то в нем неизбежно начинается борьба, сомнения, нерешительность, и если произведение его и не делается оттого окончательно фальшивым, то все-таки выходит слабым, бесцветным и нестройным. Напротив, когда общие понятия художника правильны и вполне гармонируют с его натурой, тогда эта гармония и единство отражаются и в произведении. Тогда действительность отражается в произведении ярче и живее, и оно легче может привести рассуждающего человека к правильным выводам и, следовательно, иметь более значения для жизни.

Если мы применим все сказанное к сочинениям Островского и припомним то, что говорили выше о его критиках, то должны будем сознаться, что его литературная деятельность не совсем чужда была тех колебаний, которые происходят вследствие разногласия внутреннего художнического чувства с отвлеченными, извне усвоенными понятиями. Этими-то колебаниями и объясняется то, что критика могла делать совершенно противоположные заключения о смысле фактов, выставлявшихся в комедиях Островского. Конечно, обвинения его в том, что он проповедует отречение от свободной воли, идиотское смирение, покорность и т. д., должны быть приписаны всего более недогадливости критиков; но все-таки, значит, и сам автор недостаточно оградил себя от подобных обвинений. И действительно, в комедиях «Не в свои сани не садись», «Бедность не порок» и «Не так живи, как хочется» – существенно дурные стороны нашего старинного быта обставлены в действии такими случайностями, которые как будто заставляют не считать их дурными. Будучи положены в основу названных пьес, эти случайности доказывают, что автор придавал им более значения, нежели они имеют в самом деле, и эта неверность взгляда повредила цельности и яркости самих произведений. Но сила непосредственного художнического чувства не могла и тут оставить автора, – и потому частные положения и отдельные характеры, взятые им, постоянно отличаются неподдельной истиною. Редко-редко увлечение идеей доводило Островского до натяжки в представлении характеров или отдельных драматических положений, как, например, в той сцене в «Не в свои сани не садись», где Бородкин объявляет желание взять за себя опозоренную дочь Русакова. Во всей пьесе Бородкин выставляется благородным и добрым по-старинному; последний же его поступок вовсе не в духе того разряда людей, которых представителем служит Бородкин. Но автор хотел приписать этому лицу всевозможные добрые качества, и в числе их приписал даже такое, от которого настоящие Бородкины, вероятно, отреклись бы с ужасом. Но таких натяжек чрезвычайно мало у Островского: чувство художественной правды постоянно спасало его. Гораздо чаще он как будто отступал от своей идеи, именно по желанию остаться верным действительности. Люди, которые желали видеть в Островском непременно сторонника своей партии, часто упрекали его, что он недостаточно ярко выразил ту мысль, которую хотели они видеть в его произведении. Например, желая видеть в «Бедности не порок» апофеозу смирения и покорности старшим, некоторые критики упрекали Островского за то, что развязка пьесы является не необходимым следствием нравственных достоинств смиренного Мити. Но автор умел понять практическую нелепость и художественную ложность такой развязки и потому употребил для нее случайное вмешательство Любима Торцова. Так точно за лицо Петра Ильича в «Не так живи, как хочется» автора упрекали, что он не придал этому лицу той широты натуры, того могучего размаха, какой, дескать, свойствен русскому человеку, особенно в разгуле . Но художническое чутье автора дало ему понять, что его Петр, приходящий в себя от колокольного звона, не есть представитель широкой русской натуры, забубённой головы, а довольно мелкий трактирный гуляка. За «Доходное место» тоже слышались довольно забавные обвинения. Говорили, – зачем Островский вывел представителем честных стремлений такого плохого господина, как Жадов; сердились даже на то, что взяточники у Островского так пошлы и наивны, и выражали мнение, что «гораздо лучше было бы выставить на суд публичный тех людей, которые обдуманно и ловко созидают, развивают, поддерживают взяточничество, холопское начало и со всей энергией противятся всем, чем могут, проведению в государственный и общественный организм свежих элементов». При этом, прибавляет требовательный критик, «мы были бы самыми напряженными, страстными зрителями то бурного, то ловко выдерживаемого столкновения двух партий» («Атеней», 1858 г., № 10) . Такое желание, справедливое в отвлечении, доказывает, однако, что критик совершенно не умел понять то темное царство, которое изображается у Островского и само предупреждает всякое недоумение о том, отчего такие-то лица пошлы, такие-то положения случайны, такие-то столкновения слабы. Мы не хотим никому навязывать своих мнений; но нам кажется, что Островский погрешил бы против правды, наклепал бы на русскую жизнь совершенно чуждые ей явления, если бы вздумал выставлять наших взяточников как правильно организованную, сознательную партию. Где вы у нас нашли подобные партии? В чем открыли вы следы сознательных, обдуманных действий? Поверьте, что если б Островский принялся выдумывать таких людей и такие действия, то как бы ни драматична была завязка, как бы ни рельефно были выставлены все характеры пьесы, произведение все-таки в целом осталось бы мертвым и фальшивым. И то уже есть в этой комедии фальшивый тон в лице Жадова; но и его почувствовал сам автор, еще прежде всех критиков. С половины пьесы он начинает спускать своего героя с того пьедестала, на котором он является в первых сценах, а в последнем акте показывает его решительно неспособным к той борьбе, какую он принял было на себя. Мы в этом не только не обвиняем Островского, но, напротив, видим доказательство силы его таланта. Он, без сомнения, сочувствовал тем прекрасным вещам, которые говорит Жадов; но в то же время он умел почувствовать, что заставить Жадова делать все эти прекрасные вещи – значило бы исказить настоящую русскую действительность. Здесь требование художественной правды остановило Островского от увлечения внешней тенденцией и помогло ему уклониться от дороги гг. Соллогуба и Львова . Пример этих бездарных фразеров показывает, что смастерить механическую куколку и назвать ее честным чиновником вовсе не трудно; но трудно вдохнуть в нее жизнь и заставить ее говорить и действовать по-человечески. Занявшись изображением честного чиновника, и Островский не везде преодолел эту трудность; но все-таки в его комедии натура человеческая много раз сказывается из-за громких фраз Жадова. И в этом уменье подмечать натуру, проникать в глубь души человека, уловлять его чувства, независимо от изображения его внешних, официальных отношений, – в этом мы признаем одно из главных и лучших свойств таланта Островского. И поэтому мы всегда готовы оправдать его от упрека в том, что он в изображении характера не остался верен тому основному мотиву, какой угодно будет отыскать в нем глубокомысленным критикам.

Точно так же мы оправдываем Островского в случайности и видимой неразумности развязок в его комедиях. Где же взять разумности, когда ее нет в самой жизни, изображаемой автором? Без сомнения, Островский сумел бы представить для удержания человека от пьянства какие-нибудь резоны более действительные, нежели колокольный звон; но что же делать, если Петр Ильич был таков, что резонов не мог понимать? Своего ума в человека не вложишь, народного суеверия не переделаешь. Придавать ему смысл, которого оно не имеет, значило бы искажать его и лгать на самую жизнь, в которой оно проявляется. Так точно и в других случаях: создавать непреклонные драматические характеры, ровно и обдуманно стремящиеся к одной цели, придумывать строго соображенную и тонко веденную интригу – значило бы навязывать русской жизни то, чего в ней вовсе нет. Говоря по совести, никто из нас не встречал в своей жизни мрачных интриганов, систематических злодеев, сознательных иезуитов. Если у нас человек и подличает, так больше по слабости характера; если сочиняет мошеннические спекуляции, так больше оттого, что окружающие его очень уж глупы и доверчивы; если и угнетает других, то больше потому, что это никакого усилия не стоит, так все податливы и покорны. Наши интриганы, дипломаты и злодеи постоянно напоминают мне одного шахматного игрока, который говорил мне: «Это вздор, будто можно рассчитать заранее свою игру; игроки только напрасно. хвалятся этим; а в самом-то деле больше трех ходов вперед невозможно рассчитать». И этот игрок многих еще обыгрывал: другие, стало быть, и трех-то ходов не рассчитывали, а так только – смотрели на то, что у них под носом. Такова и вся наша русская жизнь: кто видит на три шага вперед, тот уже считается мудрецом и может надуть и оплести тысячи людей. А тут хотят, чтобы художник представлял нам в русской коже каких-нибудь Тартюфов, Ричардов, Шейлоков! По нашему мнению, такое требование совершенно нейдет к нам и сильно отзывается схоластикой. По схоластическим требованиям, произведение искусства не должно допускать случайности; в нем все должно быть строго соображено, все должно развиваться последовательно из одной данной точки, с логической необходимостью и в то же время естественностью! Но если естественность требует отсутствия логической последовательности? По мнению схоластиков, не нужно брать таких сюжетов, в которых случайность не может быть подведена под требования логической необходимости. По нашему же мнению, для художественного произведения годятся всякие сюжеты, как бы они ни были случайны, и в таких сюжетах нужно для естественности жертвовать даже отвлеченною логичностью, в полной уверенности, что жизнь, как и природа, имеет свою логику и что эта логика, может быть, окажется гораздо лучше той, какую мы ей часто навязываем… Вопрос этот, впрочем, слишком еще нов в теории искусства, и мы не хотим выставлять свое мнение как непреложное правило. Мы только пользуемся случаем высказать его по поводу произведений Островского, у которого везде на первом плане видим верность фактам действительности и даже некоторое презрение к логической замкнутости произведения – и которого комедии, несмотря на то, имеют и занимательность и внутренний смысл.

Высказавши эти беглые замечания, мы, прежде чем перейдем к главному предмету нашей статьи, должны сделать еще следующую оговорку. Признавая главным достоинством художественного произведения жизненную правду его, мы тем самым указываем и мерку, которою определяется для нас степень достоинства и значения каждого литературного явления. Судя по тому, как глубоко проникает взгляд писателя в самую сущность явлений, как широко захватывает он в своих изображениях различные стороны жизни, – можно решить и то, как велик его талант. Без этого все толкования будут напрасны. Например, у г. Фета есть талант, и у г. Тютчева есть талант: как определить их относительное значение? Без сомнения, не иначе как рассмотрением сферы, доступной каждому из них. Тогда и окажется, что талант одного способен во всей силе проявляться только в уловлении мимолетных впечатлений от тихих явлений природы, а другому доступны, кроме того, – и знойная страстность, и суровая энергия, и глубокая дума, возбуждаемая не одними стихийными явлениями, но и вопросами нравственными, интересами общественной жизни. В показании всего этого и должна бы, собственно, заключаться оценка таланта обоих поэтов. Тогда читатели и без всяких эстетических (обыкновенно очень туманных) рассуждений поняли бы, какое место в литературе принадлежит и тому и другому поэту. Так мы полагаем поступить и с произведениями Островского. Все предыдущее изложение привело нас до сих пор к признанию того, что верность действительности, жизненная правда – постоянно соблюдаются в произведениях Островского и стоят на первом плане, впереди всяких задач и задних мыслей. Но этого еще мало: ведь и г. Фет очень верно выражает неопределенные впечатления природы, и, однако ж, отсюда вовсе не следует, чтобы его стихи имели большое значение в русской литературе. Для того чтобы сказать что-нибудь определенное о таланте Островского, нельзя, стало быть, ограничиться общим выводом, что он верно изображает действительность; нужно еще показать, как обширна сфера, подлежащая его наблюдениям, до какой степени важны те стороны фактов, которые его занимают, и как глубоко проникает он в них. Для этого-то и необходимо реальное рассмотрение того, что есть в его произведениях.

Общие соображения, которые в этом рассмотрении должны руководить нас, состоят в следующем:

Островский умеет заглядывать в глубь души человека, умеет отличать натуру от всех извне принятых уродств и наростов; оттого внешний гнет, тяжесть всей обстановки, давящей человека, чувствуются в его произведениях гораздо сильнее, чем во многих рассказах, страшно возмутительных по содержанию, но внешнею, официальною стороною дела совершенно заслоняющих внутреннюю, человеческую сторону.

Комедия Островского не проникает в высшие слои нашего общества, а ограничивается только средними, и потому не может дать ключа к объяснению многих горьких явлений, в ней изображаемых. Но тем не менее она легко может наводить на многие аналогические соображения, относящиеся и к тому быту, которого прямо не касается; это оттого, что типы комедий Островского нередко заключают в себе не только исключительно купеческие или чиновничьи, но и общенародные черты.

Деятельность общественная мало затронута в комедиях Островского, и это, без сомнения, потому, что сама гражданская жизнь наша, изобилующая формальностями всякого рода, почти не представляет примеров настоящей деятельности, в которой свободно и широко мог бы выразиться человек. Зато у Островского чрезвычайно полно и рельефно выставлены два рода отношений, к которым человек еще может у нас приложить душу свою, – отношения семейные и отношения по имуществу. Не мудрено поэтому, что сюжеты и самые названия его пьес вертятся около семьи, жениха, невесты, богатства и бедности.

Драматические коллизии и катастрофа в пьесах Островского все происходят вследствие столкновения двух партий – старших и младших, богатых и бедных, своевольных и безответных. Ясно, что развязка подобных столкновений, по самому существу дела, должна иметь довольно крутой характер и отзываться случайностью.

С этими предварительными соображениями вступим теперь в этот мир, открываемый нам произведениями Островского, и постараемся всмотреться в обитателей, населяющих это темное царство. Скоро вы убедитесь, что мы недаром назвали его темным.

Источники:
  • http://fb.ru/article/169419/temnoe-tsarstvo-v-pese-groza---chto-eto
  • http://obrazovaka.ru/sochinenie/groza/tyomnoe-carstvo-v-pese.html
  • http://kartaslov.ru/%D0%BA%D0%BD%D0%B8%D0%B3%D0%B8/%D0%94%D0%BE%D0%B1%D1%80%D0%BE%D0%BB%D1%8E%D0%B1%D0%BE%D0%B2_%D0%9D_%D0%90_%D0%A2%D0%B5%D0%BC%D0%BD%D0%BE%D0%B5_%D1%86%D0%B0%D1%80%D1%81%D1%82%D0%B2%D0%BE/1